Метафизика грязи

О Хармсе и его стихотворении «Постоянство веселья и грязи»


В обширном потоке русской литературы есть отдельные скрытые течения, которые не всегда возможно определить с ясностью, найти их генеалогию, их телеологическое качество. Одно из таких направлений, довольно обскурное, но удивительно стойкое, я назвал бы метафизикой грязи.

Обнаружить момент его появления довольно проблематично. Несомненно, какой-то зародыш этой метафизики есть уже у Гоголя; в какой-то мере весь первый том «Мёртвых душ» посвящён описанию специфической природы грязи, но Гоголь понял её как первоматерию, попытался работать с ней — и, к своему несчастью, ошибся. На том, почему это так и в чём вообще различие, я чуть ниже остановлюсь подробнее.

Далее, несомненно грязь становится предметом особого внимания у Достоевского. Достоевский, однако, будучи ортодоксально индоктринированным человеком, допускал возможность просвещения, метафизического преобразования грязи в вещество жизни. Это составляло сердце его веры, но именно как вера, как упование это не могло привести к пониманию особости, онтологически самостоятельного характера грязи. Можно сказать, Достоевский отказывает грязи в бытийном статусе примерно на том же основании, на каком христианская ортодоксия считает зло всего лишь умалением добра.

Но вот у кого грязь впервые выступает в своём метафизически завершённом, самостоятельном статусе, так это у Сологуба. Влияние Сологуба на Хармса очень велико. Популярные в своё время «сказочки» Сологуба являются прямыми предшественниками малой прозы Хармса до такой степени, что иногда их даже трудно отличить. Именно Сологуб, не будучи ни христианином, а стало быть, не испытывая давление доктрины, не признающей самостоятельное бытие чего-либо, кроме Бога, блага и истины, ни виталистом с априорным доверием к жизни, с утверждением её как достаточного основания для мировоззрения, смог вывести грязь не только как недостаток устроения мира, но как самостоятельный полюс бытия. Как и вообще символисты, Сологуб, конечно, дуалист, но в его дуализме противостоят не добро и зло, не жизнь и смерть, не свет и тьма, а грязь и сверхприродная чистота, harmonia mundi. При этом, грязь становится онтологически равноценной этой божественной гармонии, а не всего только результатом её исчезновения или повреждения. Она производит собственные миры, в одном из которых обитают персонажи «Мелкого беса», порождает собственные творения, Недотыкомку, кузину кафкианского Одрадека, которые заставляют разум подозревать, что в бытии есть какое-то другое начало, и оно абсолютно чуждо уму человека.

Помимо Хармса линию метафизики грязи в русской литературе представляют Мамлеев и Масодов, отчасти Платонов и Сорокин, в какой-то мере, наверное, лианозовцы — Кропивницкий, Холин.

Что же такое грязь содержательно? Есть расхожее выражение: «грязь — это вещество не на месте». Это всё ещё диурническое понимание, которое предполагает, что при наличии некоторого усилия, пусть даже и нечеловеческого, грязь может быть преображена, реструктурирована в обычное разумное вещество, нашедшее своё место. Но гипостазированная, обнаружившая собственное основание быть, грязь уже находится на своём месте. Её невозможно восстановить, поскольку она изначально такова, как есть, и не является результатом чьей-то злокозненной воли или бездеятельности. Её существование субверсивно по отношению к мирам творения и, по всей видимости, не может быть рассчитано из начального импульса, лежащего в их основании.

Что можно сказать об её качествах? В алхимии есть понятие prima materia, первовещество — хаотическая, лишённая форм материя, лежащая в основании всего существующего. С получения materia prima начинается Великое Делание, это своего рода исходная точка, голая, нулевая земля, достигнутая в результате намеренного распада всех наличных форм, нигредо. Она описывается как чёрная земля, как смерть, как гниение, мусор, прах, отвергнутое или извергнутое вещество. В конечном счёте, если мы последовательно будем рассматривать первоматерию в её свойствах, мы станем подозревать, что она, видимо, неотличима от грязи, что набор их качеств и метафор совпадает. Так что же, выходит, что грязь — это и есть materia prima? Именно здесь русская метафизика грязи говорит: нет. Кажущееся тождество неизменно разбивается тем, что первовещество содержит в себе бесконечную потенцию становления, буквально все возможности, которые могут быть проявлены в мире, когда алхимик применяет к ней некую волю. Но грязь — это задохнувшееся вещество. Оно так же хаотично, бесформенно, и так же может содержать в себе буквально всё сущее, но уже с подлинно нулевой, опустошённой потенцией к становлению. Если первоматерия — это исходный пункт существования, то грязь — его конечная точка, из которой нет возврата. В каком-то смысле, метафорически, можно сказать, что грязь определяет горизонт событий для всех вещественных и духовных сил в мирах творения, запрещая какую бы то ни было трансформацию сущего. Это конец, за которым не следует начало.

В стихотворении Хармса постоянство грязи обусловлено её метафизической стабильностью, в силу которой она остаётся собой (и, вместе с тем, ничем) даже в условиях конца мира, пралайи, растворяющей фундаментальные основы сущего, и, видимо, переходит из одного мира в другой совершенно нетронутой. Её наблюдает дворник — это, конечно, исключительная фигура в пандемониуме русского урбанистического мифа. Вначале, в царское время и первые советские десятилетия, дворник — это довольно опасное существо, которого нужно сторониться. Он осведомитель, знающий всё о жильцах своего дома или квартала, непрестанно следящий за всеми, он — низший полицейский чин, наблюдающий за «порядком». Он отправлен в низшие области бытия, буквально чтобы сохранять чистоту и порядок, но близость к миру грязи видоизменяет его природу, делает его самого агентом метафизической, неустранимой грязи, намертво сросшимся с нижним пределом сущего. Исторически в дальнейшем эта выхолощенная форма стала приютом для прослойки позднесоветской интеллигенции, не желавшей или не могшей войти в официальные структуры советского общества и названной в известной песне Гребенщикова «поколением дворников и сторожей». Наконец, уже ближе к нашему времени эта форма вновь видоизменилась и породила мифологическую фигуру «таджикского дворника», одновременно социально маргинализированного и несущего некую потенциальную опасность для автохтонного населения, вызывающего нервное подозрение у городского обывателя в том, что он явился его заместить. Как видим, во всех случаях речь идёт о персонаже, существующем в хтоническом кармане реальности, где можно или спрятаться, или сгинуть.

Но дворник из мира грязи наблюдает также и веселье — домашний праздник, пьянку, которая никогда не заканчивается, обладающую столь же поразительным постоянством. И можно было бы предположить, что речь здесь идёт о неком противопоставлении, скажем, о веселье людей, оказавшихся волей судьбы слишком глубоко и близко к пределу сущего и веселящихся вопреки ему, своего рода пире Вальсингама «бездны на краю». Но всё-таки, думаю я, дело здесь в другом. Скорее всего — и это ближе по духу к хармсовской онтологии, — следует предположить, что это веселье является своего рода порождением метафизической грязи, фантомным существованием, появившимся из смутных ощущений грязи, из её фантазии о том, что значит быть. Веселье является эпифеноменом грязи, и этим объясняется его постоянство. Должен ведь и у мира грязи быть свой рай. Вот он.

[2025]