[o p]

Диалог о тупых вещах

Ученик спросил:
— Существует ли порнография в искусстве извлечения звука из тупой вещи? И если нет, какова она и где ей положен предел? — спросил ученик.

Учител ответил:
— Вещь тупая (res obtusa) опознаётся не столько тупостью наших чувств, известной по нужде в некоей остроте, благодаря чему игла дикобраза ценима нами более перьев колибри, сколько сказочным недочётом (malum) в предначертанном нам пространстве, иступляющем всё, с чем приходит в сношение. Таким образом, тупость вещи исходно побеждена отнюдь не тупым умом наблюдателя, мнящего о себе чорт весть что, но равенством в превосходной тупости того, что делает их подобными, — ответил учител.

Ученик спросил:
— Стало быть, если ёж и енот равны друг другу по определённому кем набору признаков, то эти знаки предсуществующей тупости нельзя охватить умом, ибо всякое отношение к ним неизбежно ввергает в пучину тупого тождества? Какова же мера того, в чем они различны? — спросил ученик.

Учител ответил:
— По неопределённому кем. Ведь острота знания пребывает в тупости лишь как её собственное имя, чрез которое она созерцает себя и ужасается себе. Отупляет же вещь не то, посредством чего она есть, но то, какой она не существует и не может существовать. Вот и в приведённом тупом примере оба благородных существа отмечены тупостью высочайшей пробы, но вовсе не так, как если бы эта метка лежала на них царственною печатью, но так, словно бы они сами были этой печатью на несуществующем. Так тупость становится собою в избытке (usura) и в погрешности (culpa), — ответил учител.

Ученик спросил:
— Заострю вопрос. Действительно ли суждение, что вещь, будучи знаком и именем тупости, предсуществует тупоумию всякого наблюдателя, как если бы его, по счастью, не было? Или же тупое сущего, двоекратно отрицаясь себя, создаёт их как пару подобных в превосходном? — спросил ученик.

Учител ответил:
— Второе. Но для второго — первое. Ибо для того же и входит тупость в пределы вещей, чтобы вещь была. Но то, с чем она входит в отношение предсуществования, вещью вовсе не является. Обращая вещь к тому, что существует, тупое мира обращает её, прежде всего, к нижайшему, так что иные из нас, соотнесясь с вещью, даже находят в ней своего рода остроту, — ответил учител.

Ученик спросил:
— То есть, вещь тупа не потому, что она тупа как вещь, а тупою волей того, кто сделал её вещью? Кто же этот никто? — спросил ученик.

Учител ответил:
— Мы не можем рассматривать вещь в ряду так называемых других вещей. Но мы обязаны видеть вещь в динамике нарастающей и убывающей тупости этой и только этой вещи. Если вещь убывает в тупом чувстве нашей неполноты, то чувством этим отуплено не одно лишь существующее в нижайшем как вещь, но и само вещное вещи, пребывающее в тупом мира как возможность его остроты. Ведь полнота, существенной частью которой не является наше чувство, по принуждению к тому, чтобы быть понимаемой, тупа. В то время как мир, будучи тупостью своего исполнителя, хранит в себе принуждение (coactus), не обладая им, но якобы исходя из него в виде намерения к тому, чтобы вещь отупела. Философ говорит так: вещь тупо течёт. Поэт называет вещь течением. Наблюдатель, которого, по счастью, нет, испытал бы остроту вещей на себе. Но превосходней всех в развороте значащей тупости тот, кто, нисходя в понимании этих вещей к умноженной ими остроте мира, даёт им быть проблеском собственного несуществования посреди приливов и отливов их тупой тишины. Так появляется звук, где крепнет граница между вещью и её полнотой. Когда тупость этой вещи возрастает неизмеримо, он берёт плеть принуждения и назначает меру в тупом нашем чувстве, склонённом в мир и отвне его. Когда же тупость вещей убывает и вещь озаряет нижайшее солнцем его неполноты, он обращает нижайшее в предел всякой вещи, дабы тупое сущего не было побеждено неизмеримо превосходящей его остротой. Мы называем музыкой это, то, что в разделении позволяет обретать себе тупую цель и оставляет затем миру быть дальше, ибо незачем, — ответил учител.

Ученик спросил:
— Верно, я пьян, или я мёртв, или я сын киммерийца, зачатый из снега и воя диких зверей. Но если я возьму вещь и ничем извлеку из ней звук, дабы отупевшее впредь обратилось в полноту своей тупости, а затем продолжило незачем быть, кто назовет это музыкой, чтобы стать нами? — спросил ученик.

Учител ответил:
— Это тупо. Ибо незачем, пребывая в сущем как знак его всепобеждённой тупости, равно и убегая полноты вещей по принуждению к тому, чтобы тупо быть, становиться тем, что называет вещи, а не тем, что называется ими. Доблесть тупого ума — в восхождении к нижайшему. Всеотупляя вещь, мир кладёт себя в круг её полноты как ущерб избытком, тем самым воодушевляя сущее в мире к тому, чтобы чрез неполноту своих чувств совосстановиться с вещью, испытав остроту её несказанного предела. Ну а если так, то кто же внесёт становление в пределы, где вещи не принуждаемы к нарастанию и убыванию своих тупых свойств? Не быть, где есть, — вот доблесть тупых вещей, предваряющих музыку, — ответил учител.

Ученик спросил:
— Довольно, я всепознавший. Пусть я возьму вещь чрез остроту её несуществования или пусть я буду взят ею в полноте своего тупоумия, открытого для того, чтобы не становиться более собой, — не всё ли это равно тому, что оставляет мир дальше, чем он есть? Тогда ехидна или емуранчик, пребывая пусть и в нижайшем, превзойдут меня в необходимой близости ко всякой вещи. Но если над предваряющей всякую музыку тупой вещью, как в круге разделения, чья полнота надорвана сущим, мы обнаружим след принуждения, оставивший нас впредь того, чем всё сущее стало, то остротой этого наблюдения мы превзойдём и саму полноту вещей. Не так ли? — спросил ученик.

Учител ответил:
— Да, — ответил учител.