[o p]

Последний герой

Доктор прокашлялся.

— Почему вы спрашиваете, когда вы умрёте? Вам интересна дата?

Кракатаев разжал, наконец, костлявые пальцы, отпустив скомканный край докторского халата. Вопрос был вполне закономерен, тем более что доктор давно уже сужал круг его интересов, пытаясь выделить главный. Однако если и был интерес к дате, то его второстепенность была очевидна любому. «Нет», — прошуршал ртом Кракатаев. Он вдруг захотел пить, но тотчас же, с наработанным страхом, одёрнул себя, вспомнив, что даже на вид вода не отличается стерильностью. Это было только мгновение слабости, но доктор хладнокровно поймал его на этом. «Всё как тогда», — подумал Кракатаев о своём.

— Вот вы думаете, что вас окружают враги, — сказал доктор. — А на самом деле вас окружает только неумение извлекать уроки из собственных ошибок.

Образ Леденца пронёсся в мыслях Кракатаева. Он попытался возразить, но доктор с внутренним тактом перебил его:

— Только не надо шуршать, мы же не дети. Вы знаете, что завтра вам будет гораздо хуже. Оно и понятно: время-то летит. Так зачем устраивать панику, выяснять даты, сличать рентгенограммы пятен? Вы что, не представляете, какой элемент хаоса это вносит?

Кракатаев имел ряд представлений об этом, но это дорого обходилось ему. Конечно, как участник первой и второй обороны Белого дома, прозванный кем-то по этому случаю «альфой и омегой российской демократии», он мог усмотреть в действиях доктора трагический возврат к прошлому, хотя и не делал этого. Напротив того, на мгновенье сосредоточившись, он сделал доктору условный знак глазами, обозначавший, что он осознал, и просит не вменять, и впредь будет следовать.

— Ну и умница! — восхищённо улыбнулся доктор. — Герман Евгеньевич всё говорит: мерзавец да мерзавец, — а я вот сейчас пойду и скажу, какой вы умница. Работайте, работайте и увидите, как мы дойдём с вами до абсолютной стерильности.

Всё ещё восхищаясь, доктор проворно выскочил из палаты, и вскоре из коридора донёсся его нечеловеческий вопль. Кракатаев привычно вздохнул: он уже слышал эту историю от Славочки. Когда-то в ранней молодости тунгусский шаман встретил доктора, бредущего в толпе паломников по сибирскому тракту. Шаман был так оскорблён самим фактом встречи с доктором, что в отместку отделил докторский вопль от его хозяина и приказал неотступно преследовать его, чтобы, когда наступят последние времена, слиться с доктором воедино. Надо сказать, вопль делал успехи: с каждым днём он всё ближе и ближе подбирался к доктору, несмотря на завидное проворство последнего.

«Кажется, я читал что-то такое у Тургенева, — подумал зря Кракатаев. — Но там, вроде бы, всё обошлось».

Вошла пышногрудая Славочка, на которой, кроме халата и очков, странно напоминающих два кинескопа, по обыкновению ничего не было. «Так всем легче», — застенчиво улыбнулась Славочка Кракатаеву в первый день, когда он только очнулся от превентивного наркоза. «А очки?» — спросил тогда Кракатаев. «А, это! — весело отмахнулась Славочка. — Это, то есть, потому, что, как бы, я всё только, это, в поляризованном свете вижу. Секёте?» — «Пытаюсь, — успел сказать Кракатаев, проваливаясь. — В парализованном свете…»

— Ну как вы? — спросила Славочка, застенчиво улыбаясь. — Скоро?

Кракатаев пожал здоровым плечом:

— Не знаю. Доктор не говорит. Да и не в этом суть.

— Да, — выдохнула Славочка. — Надо глубже. Но ничего, не беспокойтесь. Всё обойдётся.

Умиротворённый тон Славочки, как это всегда за ним водилось, не гарантировал в будущем ничего, кроме бед и страданий. Тем не менее, Кракатаев неожиданно для себя взбодрился и даже улыбнулся той половиной лица, которая больше обещала, чем могла. Он вспомнил, как в детстве, где-то в окрестностях Тарусы, он ловил бабочек, складывал их в полиэтиленовые пакеты, а по весне отпускал их на волю где-то в районе Торжка. Они всегда возвращались в родные места, и тогда жители Тарусы с удивлением узнавали своих любимцев, чей след, казалось, навсегда был утерян.

Славочка аккуратно ввела ему мутноватый холодный раствор, облегчающий всё. Когда Кракатаеву стало легче, он взглянул на Славочку и осторожно, чтобы невзначай не потерять дар речи, спросил её:

— Почему вы никогда не предлагали мне своей дружбы? Неужто вы думаете, что я оскорблю её, как тогда?

— Нет, — застенчиво улыбнувшись, ответила Славочка. — Просто не было случая. Вы здесь, а я там. Там знаете как классно! Там есть двенадцать месяцев, и каждый дарит мне фиалку. Там огромная рыба, она длиной во всю землю. Она превращается на ходу в птицу, а эта птица — шириной во всю землю. Земля там тоже есть, не то что здесь. А ещё есть прикольный поезд, который никогда никуда не врезается, даже если надо, и седьмое лето с бегущей строкой, и инфракрасный день календаря, и саблезубая родина, а все глядят так зачарованно, и какой-то ботвинник, не знаю. И всё это движется в верном русле, понимаете?

— Посмотрим, — сокрушённо сказал Кракатаев, отчаявшись наверстать упущенное.

— Там главное — не совершить ошибку, — добавила Славочка, и образ Леденца пронёсся в мыслях Кракатаева.

Между тем наступила осень. С печальным курлыканьем на юг потянулись журавлиные клинья. Кракатаев любил это время года: оно напоминало ему об ушедшем. Он не находил ничего предосудительного в том, чтобы, проснувшись тусклым осенним утром, обнаружить у себя такой мощный и организованный упадок сил, какой бывает только в раннем детстве, в предчувствии тяжёлой и подчас неизлечимой болезни. «Вот ведь, — с грустью размышлял он, — доктор говорит, что меня всегда влекло всё несбыточное. Только бы знать куда».

Днём заглянул Герман Евгеньевич, инструктор по отождествлению.

— Ну что, не спишь, мерзавец? — закричал он, выпрастывая своё толстое, как бы дутое тело из коридора.

— Бог его знает, — со вздохом ответил Кракатаев.

— Бога нет, — нахмурился Герман Евгеньевич и чрезвычайным усилием воли погрузил Кракатаева в транс.

Это был очередной из серии сеансов внутреннего сафари, которое позволяло достичь абсолютной стерильности, минуя негуманное хирургическое вмешательство.

— Что ты видишь? Что ты видишь? — спрашивал инструктор, наклонившись к самому лицу Кракатаева.

— Ничего… Вот, сейчас… Круги пошли… Их много, их мильон… — шептал Кракатаев из-под транса.

— Дальше! Что ты видишь? — не унимался Герман Евгеньевич.

— Я… вижу человека… Он сидит под лестницей… Он чинит велосипед…

— Велосипед?

— Да… Много велосипедов… Он их чинит…

— Он — это ты! — ликуя, провозгласил Герман Евгеньевич. — Убей его!

— Сейчас, — пробормотал Кракатаев и после мучительной внутренней борьбы выдохнул: — Готово…

— Дальше! — свирепел Герман Евгеньевич. — Что ты видишь?

— Я вижу девочку… Она надувает воздушный шар…

Один воздушный шар?

— Да, один, но он лопнет…

Точно лопнет?

— Я уверен в этом…

— Убей её как можно быстрее! Это же ты!

— Уже…

— Что там ещё? Осталось что-то? — явно подустав, интересовался Герман Евгеньевич.

— Я вижу бабочку… Она тут летает кругом… Она — это я?..

Герман Евгеньевич задумался.

— Да нет, — сказал он, поразмыслив. — Нет. Какая ты к чёрту бабочка. Возвращайся.

И пользуясь слабостью Кракатаева, который постепенно приходил в сознание, инструктор тихо, как вор, улизнул из палаты, мысленно насвистывая что-то из Шопена.

Сеанс внутреннего сафари благополучно завершился.

Кракатаев остался совершенно один. Как и многое другое в суете будней, он, конечно же, любил эти минуты уединения и тишины, ведь они о стольком ему напоминали. Но именно сейчас, в эти, казалось бы, счастливые мгновенья он с необыкновенной ясностью ощутил, что никогда, ни раньше, ни даже теперь, он на самом деле не был одинок и невидим, что всё это фикция, игра воображения, а за этими белыми стенами, за продуманным до пустоты дизайном палаты стоят какие-то глубоко заинтересованные лица, или ангелы, или скоты, и наблюдают, и, скорее всего, делают свои фантастические выводы. Когда мерзкая безвыходность этой картины стала очевидной, когда очевидным стало то, что кроме неё в мире нет ничего достоверного, Кракатаев понял, что в его судьбе происходит невероятная перемена: вне всяких сомнений, он станет подвижником.

Дальнейшее интересует нас лишь постольку, поскольку это невозможно обойти вниманием. Нет нужды перечислять все те подвиги, которые совершил Кракатаев после своего триумфального выхода из больницы. Им, как говорится, несть числа. Заслуги героя были по достоинству оценены современниками, и, пожалуй, не было такого дома и семьи, где бы его имя не произносилось с неизменным почтением и лаской. Но даже в старости, находясь на вершине своей славы, Кракатаев так и не мог понять, почему он тогда, в тот знаменательный день, оставил в живых девочку с воздушным шаром. Разве у неё были какие-то шансы? Разве шар не должен был лопнуть в любом случае? Ей все равно не удалось бы надуть его до конца, так зачем было ждать неизбежного?

Славочка аккуратно сделала укол и прислушалась к его дыханию. Он с трудом шевельнул языком:

— Скоро. Я выяснил дату. Это надёжно.

— Слава-те, господи! — всплеснула руками Славочка. — Я так, это, рада за вас!

Выждав немного времени, она добавила с застенчивой улыбкой:

— Кстати, давно хотела предложить вам, ну, свою дружбу.

— А как же там? — сказал он. — Ну, вы говорили, что я здесь, а вы там.

— Да ну! — махнула рукой Славочка. — Там ничего нет. Я ошиблась.

Образ Леденца мелькнул в его мыслях. Он ласково провёл ладонью по её седеющей голове и, широко улыбнувшись, сказал:

— Мы все ошиблись. С этого надо было начинать.