Адиафора
IS
С призрачных вершин далёких гор
смутный сон льётся в низины;
по скованным тишиной долинам
пролетает леденящая мгла.
Сухая дорога пуста и неподвижна.
Листва застыла на плоских деревьях.
Остановись! Совсем немного времени
осталось для твоего беспокойного сердца.
Неорганические связи
О сверхполе желаний!
О метрический пар!
В далёком краю
дышит плодовым облаком
запнувшийся ветер.
Всё море в дырах,
и ты не прочтёшь
глазами побережья
прописи последнего вечера
на влаге слоистой.
А здесь, в бесцветности
ослепительных перемен,
мы даже не знали, каким
измереньем измерить
добытую землю речи
или, глядя из окон
вечно взлетающих птиц,
наблюдать горизонт её,
край тот далёкий
в море чисел и берегов.
Рыбаки его утомлены:
им сегодня придётся
в условную ночь
двигать свои посудины —
заколоченные гробы.
Некто птица
Ты так пела в щелях невызревших трав,
что в голосе твоём поселились
совсем другие, не наши птицы —
со стеклянными крыльями, подобные слепням,
и их неприменимой чуждости хватило,
чтобы пенье твоё врезалось в кости страха.
Мы слушали. Пустыми складками пространство
подбиралось к холмам и гниющим безлюдным сёлам,
заворожённое их преджизненной прозрачностью,
и оттуда, как запах тронутого жилья,
сладкий и страшный ноздрям живого,
твоё пенье опять настигало и сокрушало.
Голос нечеловечества! Разве мы с тобою
не были одним телом тьмы и тьмы лет,
разве не по нему мы гадали всё это время?
Что же вошло в него? И почему однажды
ты, так желавшая совершенства, нашла его
в том, чтобы быть распахнутой дверью прочь?
Или мы были глухими прежде, и только сегодня
слух наш пробился через чёрствую кость
к тебе настоящей? Или на самом деле,
когда ты пряталась от нас в больной траве,
ты уже знала, что единственные здесь чужаки —
это мы, едва лишь догадавшиеся об этом?
Поминки
День поминок по Жругру
был мягкий и сонный день.
Всё колебалось: предметы, лица людей, их душные
мысли, как сажа, пачкали
накрахмаленные занавески,
прикрывавшие алыми волнами старинный зев.
Здесь, как бубнил наш гид,
раздался последний вздох,
словно ртутный шарик, катящийся по половице
из недр жирного страха
в этот сумрачный кабинет,
где пара́ми его пропитано безутешное время.
И казалось, стоя на краю
рыхлого провала, ведущего
в безвременье распавшегося творожного тела,
что внутри этой ямы
с вековым неподвижным духом
что-то росло и твердело, как будто гранитное
море выбросило лучи,
и один из них дотянулся
до скучающей плоти, взял её на четырёхгранный штык
и намотал вокруг себя,
через боль, через рваные
связки и нервы, образуя красную влажную куклу,
шептавшую в помрачении
только одно: «победа, победа» —
с такой убедительностью, что всё вокруг зашаталось
на ватных ногах и тучах,
тускло роящихся в небе,
где сами звёзды казались вынутыми из чьих-то рёбер.
Бог наш — страх, говорили они, ему поклоняемся.
Бог наш — страх, он жертвоприимен.
И какая-то женщина с глазами осы,
встав перед зеркалом, отражалась в стекле без кожи.
Окончание смешного сезона
Тот в цирке, Лесбия, не смеётся,
чей рот натянут, как мёрзлая рукавица,
на безмолвный камень, летящий между
двух отражений себя самого.
Тот смотрит в зеркало, как слоится
горизонт в разрубленной перспективе,
и ни обмякший цирковой купол,
похожий на спущенные штаны,
ни стреляющиеся из одного пистолета
по кругу клоуны с потёкшим гримом,
ни даже пудель, философически лающий
на обоссавшегося гимнаста в прыжке,
не перечеркнут лица его улыбкой.
Он верит, Лесбия, своему камню.
По его расчётам, уже завтра к полудню
тот столкнётся с этой плоской Землёй.
Но даже если этого не случится,
нам ли с тобой следует огорчаться?
Ведь цирк закрывается, и его круглое место
уже вмещает чей-то конечный ум.
На выход Плутона из Козерога
Я не знаю, куда движутся звёзды,
и свет их кажется недоразумением,
из глупой азбуки мироправителей
я не смог бы составить ни слова,
зато я понимаю, как альбатрос,
потерявшийся в океане своих потерь,
поворачивает длинное лицо к воде
и кричит так, чтобы его никто не услышал.
Он не вырастит себе новое тело
из дурного птичьего верезга, как сказали бы
постструктуралисты, но он уже понял,
что речь бытия не нуждается в собеседнике.
Таким же слабым, как его стёртый ум,
будет взгляд, плетущийся по силовым
кольцам пространства, когда узнает
в их геометрии слабость самой природы.
Пусть склонённые над нашей водой
лица созвездий лишаются очертаний,
как будто летящий среди них призрак
вбирает в себя их тёмное мясо,
а он, отвернувшись от них навсегда,
скормив языку имена и приметы,
вторгается в наше молчаливое незнание
частью ли, глубиной или мерой,
но там, откуда разносится этот
всепоглощающий убыток, уже не осталось
ловца на бесследные царские тени
или камня во рту на обратный путь.
Песнь пастору Терри Джонсу
Они говорят: власть вырастает внутри позвоночника.
Огонь говорит: моё тело вырвано из твоего, как сорняк.
Из одних букв составлено да и нет.
Из одних букв состоит прощение и наказание.
Из одних денег составлено богатство и нищета.
Из одних да состоят глаза прихожанина.
Из одной чаши пьёт жизнь и проливается смерть.
Зелёный осколок на
лице худощавого мальчика,
пока солнце промалывается
через холодный витраж,
по краям начинает плавиться,
вторгаясь в бежевый
страх лица,
обнажая клеши,
как некий скелет на дне
отступившего моря.
Прозрачность рыбьей кости,
терзающей воспалённый глаз,
превращаемый в пелену,
что выстилает дорогу
к воскресному утру.
Эта торжественная неподвижность
земли и неба,
ещё не тронутых покаянием.
Сладкая безмолвная жизнь.
Сладкая вата будней, висящих упорядоченными рядами.
Сладостен бег твоих ланей по тёмному дереву земли,
измеряемой мерою ангелов и человеков.
Сладок воздух, насыщающий ноздри, как львят,
когда они переворачивают корзинку со свежим бельём,
и огромные осы возмущённо дрожат у стекла.
Сладкого мёда струя за стеклом оплетает
онейрические лозы семейственного винограда.
Сладкому шёпоту близкой грозы —
распухшие веки.
Они говорят: есть предписанное и, значит, есть истина в умолчании.
Огонь говорит: я указание, я след, я наследник.
Выстрели в воздух, сын,
наш господь глуховат,
и звуки молитвы теряются
в лабиринтах его всемогущего слуха.
Где же
я забыл наш молитвенник?
Может, в саду
или в бардачке машины?
Тяжёлый и смазанный маслом,
словно елеем ноги спасителя.
О, как точны мои молитвы,
как пристреляна моя вера.
Сынок, мы с тобой охотники
за божественной благодатью,
и если мне не улыбнётся удача,
то уж ты, я верю,
ошкуришь этого зверя
и повесишь его голову
над своим безжизненным телом.
Воздушные приказы над сломанным побережьем.
Воздухом сыты тела, выходящие в день воскресный
из рёбер маленькой белой церкви на холме.
Воздушна природа. Её лучи
пробегают по тёмным лицам людей, застывших на вдохе.
Воздух слезится в глазах полуденной чайки,
ломающей длинную чёрную линию посреди пресного неба,
пока стоящие в тени её стынут от белизны
молочного света, заполнившего щели пространства.
Неподвижно тело воздуховода —
λεπτός αέρας.
Они говорят: здесь тот, кто слышит пульс каждого сердца.
Огонь говорит: я возвёл себя в пустоте.
Пусть от тишины людей
расходится сонное море, —
здесь ли те, кто услышит,
или нам ожидать других?
Бессловесное место Земля,
лишь над грудой пустой бумаги
лепестки дыма сплетаются
в недолговечный смысл.
Мир и война — одна сатана
Готтентотская антивоенная поэзия
представляет значительный интерес
для исследователя. Её черты
грубы и первозданны, как полуденный
стук топора в кедровой роще.
Основной антивоенной целью
поэзии, согласно общему мнению
готтентотов, является так называемый
мир, в поэтических целях именуемый
окончательно мирным решением
всех вопросов. Средства решения
нередко будоражат фантазию
постороннего читателя, который знает,
что если сейчас говорят о мире,
то уже через строчку начнётся резня.
Ибо главное в деле мира — это
занять своё место в нужном окопе,
утверждает их поэтическая интуиция.
Раздайте патроны мира всем желающим.
Зарядите миротворческие огнемёты.
И пусть свет их поэтического дара
есть лишь тусклый отблеск зажигательных
бомб, — главное то, что известно каждому:
когда враг полностью уничтожен,
наступает долгожданный мир.
Начитавшись антивоенной поэзии,
готтентоты идут на войну лишь затем,
чтобы мир никогда не настал
и поэзия не вырвалась из своего зверинца.
Впрочем, последнюю это тоже устраивает.
Пепел
Мой пепел не стучит в человеческие сердца.
Он невесомо парит в одичавшем воздухе,
похожий на цвет, опавший с испепелённого
дерева за оградой бесшумного парка.
Он ни о чём не говорит и никого не зовёт
к отмщению. Он, пожалуй, похож на страницы
лёгкой и безыскусной повести о приключениях
девочек, оказавшихся в неизвестном городе.
Неважно. Когда они выходят со двора
школы, он падает одной из них на плечи,
и она, смахнув его, на вопрос «что это было?»
отвечает: «неважно» — и идёт вперёд безучастно.
Я смотрю на свой пепел, и единственное понимание,
которое он даёт мне, это зыбкая память о том,
что было дотла сожжено не здесь, не в тусклом
этом эоне, но вестью и ветром принесено сюда.
Облако в его продолжении
Ничего моего по эту сторону смерти
нет, и медовый весенний ветер,
волнующий ражую ветку магнолии,
и случайная строчка давно забытого
стихотворения, пример дурновкусия
его автора, забыл его чёртово имя,
зря качаются на острие моего ума
со взлетающей и падающей перспективой
хищноклювого белого облака
в его блестящесверкающей середине,
где стучит мотором тигриное сердце,
сотрясая светозвуковую монаду
полудня, пока над этой великолепной
мощью развороченным яростным
фиником дежурит дурная звезда.
Как будто разум, выселенный из реторты
сознания и не зная, к чему обратиться,
движется сослепу в искрящую тьму и,
как Рамакришна, падая на краю поля,
лежит в подобие открытой настежь
двери для мысли, отменяющей всё.
Иеффай
Скажи, бородатый хрен с горы,
зачем ты убил свою тайную дочь?
В кромешных сутках Евразии
не было часа подлей и ниже.
Помнишь вечер, когда ты трубил
в мёртвые кости её гнусавым
воздухом и тусклые черви
с крыльями вились над тобой?
Даже в их раскалённых глазах,
видевших смерть миров и похуже,
чем этот, ты сидел, как соринка,
ничтожная, но язвящая взгляд.
И старые боги, как пни, шевеля
корнями, сбегались на околоток
подышать новым дымом, пока
ты плясал эту трупную пляску.
Может, это была не дочь, а дичь,
а ты, охотник в дурацкой шкуре,
загонял её своим колпаком
в яму неискупимой смерти?
Может, это была не дочь, а двач,
и ты завайпал её своими
раденьями о мерзости внутри
мёртвого сердца твоей пустыни?
Века для убивца — это объятия
железной девы, и тысячелетья —
как ведро с цементом на ногах
у края невыразимой лужи.
Даже создавший её не сумел бы
отразиться на мутном её лице,
и в словаре его нет имени для
утонувших в бездонной плоскости.
Зеркало материи, или Как утонуть в поверхности
Интуитивно
мы все, конечно,
знаем, что
Земля плоская,
но, запуганные
зловещей наукой
и так называемым
здравым смыслом,
боимся в этом
себе признаться,
лжём детям,
лжём старикам.
Правда, однако,
в том, что это
лишь часть ужасной,
опять-таки, правды.
Вторая часть
указанной правды
состоит в том,
что Земля не только
плоская, но и
полая. Представьте:
плоская, как блин, и
полая, как колобок.
Одновременно,
в единой форме:
полая и плоская!
Полая и плоская!
Полая, как «буба»,
и плоская, как «кики»,
полая, как Платон, и
плоская, как Декарт.
Настолько плоская,
что, катясь по ней,
не остановишься
и не преткнёшься.
Настолько же полая,
что, объемля
всю вселенную,
обращает в ничто.
Что же значит
быть одновременно
плоским и полым?
Вот что это значит?
А это значит,
что то, что вверху, то
и внизу, и то, что
снаружи, то и
внутри, и то, что
над тобой,
ничуть не больше
того, что под.
Есть ангелы в небе,
есть ангелы и в земле.
И ещё неизвестно,
кого ты видел
в том году,
на катке ледовом:
он спускался
и вместе с тем поднимался.
Ты обошёл всё вокруг
в поисках лестницы,
но он, похоже,
обходился и так.
Вот поэтому,
когда мы говорим,
что наша Земля
есть центр мирозданья,
это не самомнение
былинного идиота,
но лишь свидетельство
зеркала, обречённого
стоять между сущим
и его отражением,
не зная, где одно,
а где, так сказать, другое.
Психогеограф без глобуса
Надо обладать неотменимым чувством
земли под ногами, а вместе с тем —
детским, взаимным доверием к слову,
чтобы шататься на манер Ги Дебора
по неизвестному городу,
ища ему место в своём словаре узнаваний.
Здесь жили драконы. В этих,
скомканных одеялом времени переулках
мы находим их высохший образ,
словарно мелькнувший на подновлённой стене.
Найти свидетеля. Допросить,
угрожая или хотя бы за деньги.
Сочинить ему имя, которое никто
никогда не носил, и обязать,
под роспись кровью или как получится,
врасти в него памятью целого рода.
Мне говорила тарошница, перебирая
накладными ногтями карты,
как чётки: Всегда смотри
на тех, кто сегодня хозяева жизни.
Если они просто воруют твоё
и общее будущее, если тучное,
крупное, пухлое тулово их души
пожирает материю, как лангольеры,
то оставь беспокойство, это —
обычное дело, ты всё ещё на земле,
она носит тебя и питает.
Но если они начинают
называть в честь себя города,
и улицы — именами своих любовниц,
если время распаляет их алчность, —
значит, всё, пробил час, закончилось
долготерпение божие,
тромб оторвался у целого мира.
Бейты на окончательный выход Плутона из Козерога
Дол полон глаз, которым это уже не развидеть,
и книга букв полна, они не сложатся в иное.
В земле есть дыры, никто их не передвинет,
есть дыры и в уме, оставь их лучше в покое.
Дом, полный голосов, не знающих друг о друге,
в нечистоте заспавнился, как солнце молодое.
Можно стрелять в него из гаубиц, из миномётов,
ему без разницы, оно нездешнее и всё такое.
Дым полон даров воскресных, сносок и знаков,
как будто вдохнуть его — и растворишься в рое.
День одинаков с ночью, прибитой к нему гвоздями,
и смотрит, щурится гниющим светом в окно любое.
След, полный слов, исполнивших своё назначенье,
едва различимый в стуже, он тянется за тобою.
Бог, истребляющий чуждый мир, больше не нужен.
Всё исполнилось всем, всё мёртвое, всё живое.
Русские эксперименты со сном
1
Бог дал нам свет, или это
мы отобрали его для замысла целого мира —
никто не знает. Азбучные плоды
висят над нами в некой недостижимости.
Пусть так, и всё же воздушная голова
моего двойника созидает со мною вровень
рефрены пространства, а значит, внутри неё
бьётся, как тучный жук, тот же холодный ритм.
И я понимаю, что из нас двоих настоящий —
не тот, кто внедрил этот назойливый шифр
в плоть бесконечного мира, пронизанного лучами,
но тот, кому всё равно, что он мог бы значить.
2
Да, конечно, ты многое вынес из чрева
левиафана: познание внутренней тьмы,
ужас в провалах свабытия сокровенный,
бессильное тело вычеркнутой звезды.
Теперь послушай, как в тонкую перегородку
каждой вещи без имени, как в барабан,
стучат механической колотушкой оттуда,
где ни во что не ценят согласие языка.
Быть может, человек и поставлен стражем
для этого мира с его творцом, и если
он падёт, если силы откажут ему, оборона
рухнет и всё зальёт купоросом и синевой.
3
История всего одна: ты просыпаешься и
засыпаешь. Но даже в ней возможны
отклонения, случайные перемены букв,
глитчи пространства, через которые нашему
свету уже не пробиться. Заблудись, —
подымается изнутри и шевелит губами, —
пустота полна лабиринтов, ты не сможешь
перешагнуть через умысел настоящего.
Мне и не надо. Одному только слову
я и ключ, и замок: слову, идущему вспять
из заимчивой речи, намертво вшитой в голос,
к чёрной точке в зените себя самого.
4
Открытое лицо полудня с холодными стразами
всех, бывших в мире, их совершенный собор.
Синий на просвет, продолжается высокими окнами
силуэт человека, сквозь который он вышел прочь.