Текущее

Сигурд

Лёд сходится над полыньёй.
Крашеный серою кровью морских чудовищ,
густой и гулкий лёд, как брёвна
или одеревеневшие тела утопленников, что смотрят в небо.
С пустым деревянным стуком льдины сходятся над полыньёй небесного цвета.
Мёртвое тело небесного цвета плывёт,
хрупкие руки разжаты, их лижут чудища моря,
серое море небесного цвета скрежещет их кровью,
их тела — кристаллы, что смотрят в пустое небо,
с деревянным стуком затылками бьются над полыньёй.

Ты ловишь рыбу, бесконечная глубина.
Ты проста, как удар меча,
и если я брошусь в тебя, мой труп всплывёт под далёкими звёздами.
Там
господин ледяной бог Христос примет меч мой в дар себе,
меч, который связал воедино тысячи жизней и душ
не хуже, чем проповедь апостола.
Он игла для моей веры, бесконечная глубина.
Гюрид ткёт крестильную рубашку, её пальцы проворны, как стая рыб,
я же шью одежду своему ледяному богу,
его тело — кристалл в пустом распахнутом небе.
Видишь ли ты меня, бесконечная глубина?

Льдины сходятся в небе Иерусалима,
гулкий треск разносится над Константинополем.
Пять дней кряду казнили заложников,
пять дней кряду их головы падали с деревянным стуком на пол,
шёпот дрожащий стоял по ночам, как пар над хлевом.

Утром он просыпается в тёмной клетке комнаты,
встаёт, опираясь на меч, положенный с краю.
Молчащая голова, полная тёмной крови, стоит на деревянном стуле,
молчащая голова с глазами, что смотрят в небо.
Вот омовение, которое пробуждает,
вода, добытая смертью, её чистота превосходна, она красна и свежа.
Мёртвые дети язычников пришли и стоят под окном, как трава.
Лошадиная песня пространства разливается красным по горизонту.

Я умер под серой звездой, не имевшей соперников,
так далеко, что отсюда она кажется угольной точкой в книге.
Вот мои руки, они помнят лёд её славы.
Но сегодня я рыба в солёной тьме настоящего.
Что мне делать? Ловит меня глубина,
и, как рыба, я говорю, я бросаюсь сквозь плотные серые воды с привкусом крови,
я прорубаюсь сквозь стены их бесконечного вымысла.
Что мне делать? Поджигать корабли у святых берегов?
Сечь негритянское мясо на Ибице?
Добывать истину, как добывают руду, из вопящей языческой плоти?
Я иду по скошенной траве босиком,
красны подошвы ног моих и легки, легче льда над полыньёй.
Здесь моя вера, моё спасение тоже здесь —
меч, разрубающий чёрное тело жизни добела,
как бог ледяной разрывает пространство и время,
чтобы встретить меня.

+++

Ну вот я весь.
Я лежу у себя на руках, как готовая вещь.
Нет смысла, чтобы можно было прибавить
к тому, что лежит завершённым перед твоими глазами.
Вот этот предел смысла
и есть высшая воля творца —
однажды сказать: хватит,
этого будет достаточно,
теперь ты целый.
Неизвестно, откуда приходит эта воля.
Неизвестно, чем её можно объяснить.
Она только лишь есть,
и это «есть» заключает в себя
всё твоё бытие.
А ты, привыкший к тому, что всё вечно летит в переменах,
привыкший к себе в бесконечном усилии времени,
вдруг видишь завершённость своего смысла,
свою сотворённость как вазу,
в которую льётся прохладный свет нового мира,
и наконец открываешь глаза.

+++

Распевы ос на дворе. Бледное лето
с вынутым сердцем тянется, как размягчённая
кость, вдоль парникового тела близкой
безмятежной звезды. Входит прыжками
жара с балкона и движется по стене,
невесомо и зряче, зная свою поживу.
Радуга рун молодых стрижей и пугливое
детство на высохших каплях окон.
И то, как затянуто длится гулкое бассо
континуо крови в ушах, сопровождая
электрический стрёкот вечно голодного
воздуха, скорей предостережёт их
о неслышимом, чем утомит подробностью
мира. Ничего невозможного, впрочем,
нет: деревья текут за безместной хрущёвкой
в колесницах крушения, и от их иззубренных
главок, как почва, рассыпаются на все
стороны горячие линзы пространства.
Они сходились и расходились там,
за поломанной линейкой полуденных
прописей, они были буквами, нестройными
стихиями перед лицом ужасавшего
света, в его сияющей копоти, как детский
рисунок в пещере, слишком безадресный,
чтобы свидетельствовать. И начиналось
противодвижение в природе, сомкнутых
век полотно простиралось к небытию,
как заячий запах к ноздрям борзой,
тонко и жадно. Из хлопка автомобильного
двигателя прорастала чёрная туча
у кромки покатой горы, уже вооружённая
цепочками мифологем и заповедей,
избежать которых говорящему невозможно.
Но то, что он скажет, будет ничтожно.
Главное — это отрешённый свет солнца,
бьющийся об асфальт, вкрадчивое дыхание
жара, огромными валунами перебегающего
дворы и улицы, ноющий гул в ушах,
от которого, кажется, некуда деться,
хотя он лишь скрывает, как может,
удары не выносимой здесь тишины.

+++

И было расхождение миров,
как света в призме, был какой-то день
по счёту, спящая жена,
вставая, шла с закрытыми глазами.

Бесчувственно огонь касался рук,
и яд сладил цветы во рту,
и названное, как подросток лес,
себя в себе едва лишь узнавало.

И прятался в листве садов Адам
от голоса его творца
не потому, что наг, как змей,
а потому, что всё узнал о Боге.

Из Лермонта

Зачем я не птица, не голубь лесной,
не голубь мясной и прелестный,
не голубь с его беспощадной плюсной,
зачем я не голубь с его кривизной,
с его молчаливой телесмой?

Зачем я не голубь, летающий вниз
с вершин Гималаев забавных,
зачем на меня не взираете из
профунды, когда я сажусь на карниз,
зачем я один среди равных?

Зачем я не голубь, не стая глубин,
парящая глыба простая,
зачем я не ангел, не голубь-павлин,
летящий над этой землёю руин,
не мёртвая тень, оживая?

Зачем я не голубь, зачем подо мной
не Господа тело речное,
зачем я Негоро, торгующий тьмой
над бездною, как пересохшей водой,
зачем это было со мною?

+++

Еврейский бог сказал: Да будет свет,
но стала тьма, которой хуже нет.

И он сказал: Я сделал человека,
но тут же перебил ему хребет.

И он сказал: Весь мир перед тобой,
хоть ты червяк, обрубок и калека,

но всё-таки, подумай головой:
зачем-то ты же нужен мне живой?

И человек, задумавшись на миг,
вдруг понял всё и проглотил язык,

и, к дереву добра и зла прильнувши,
он петлю к его ветви привязал

и закачался в ней, закрыв глаза,
как плод его возлюбленный и лучший.

Но бог его немедля воскресил,
поскольку был конгломератом сил.

+++

Полны горлицы печали,
и Луна как лань во Льве —
граф Антон фон Арко-Валли
протирает револьвер:
расплодилась тьма химер.

Через голову героя
проплывает дредноу́т.
Неужели всё пустое? —
и за несколько минут
красный торт ему пекут.

От души отходит свиток
со словами вразнобой.
Боже, это ль не убыток,
если тут над головой
непонятно, кто живой?

Вынуть хор из этой речи,
как из олова земли
вынут орден человечий,
пусть припомнят там, вдали,
как сюда нас привели.

Граф как сила удержанья
намотал себя на свет,
но природа змеежабья,
у неё причины нет:
просто выстрел — и привет.

И покатят дальше цугом —
дни, не скажешь, как легки —
голова примерным кругом,
двойниками две руки,
позвонки, борщевики.

Лишь скрещённые мечами,
вертикально на крыле,
горлицы одни печали
об оставленной земле, —
еле слышно, еле-е…

+++

Есть трава упырей, чернозёмная сыть,
из неё только петли для виселиц вить,

на неё не садится роса по утрам,
даже свиньям давать её в пищу — харам.

Её корни сосут из отъевшихся почв
забродившую кровушку каждую ночь,

и теряются тропы безумных зверей
на пустынных лугах, где растёт упырей.

Человек или кто ты, пришедший с серпом,
что тебе в этом колосе с трупным цветком?

Ты положишь его в изголовие сна?
Ты заваришь его в чаше, полной вина?

Или ночь напролёт, как ослепшая моль
вместо света летит на палящую боль,

будешь слушать всей конченой жизнью своей
проповедничий шёпот травы упырей?

Ёлка

Начнётся, значит, так:
под ёлкой будет мрак,

висящие шары падут,
как будто были настоящие,
и вот уж их в подвал ведут.

Верней, ногами катят.

Звезда, гирлянду разрывая,
не избежит позорного суда.
Она и так едва живая,
ей пизда.

Иллюминация —
враг нашей нации.

А неразгаданный подарок
в глубинах хвои мировой
похож на мысленный отдарок
за тьму над головой.

На этом, значит, хватит.

Стой, ёлка,
словно ты одна в земле пустой.

+++

Справа какая-то дичь, её кормят живыми мозгами,
рожей довольна она, словно вчетверо сложенный блин.
Слева, исполнен очей, в небо вырыт зиндан бесконечный.
Время идёт, как дурак, потерявший ключи от себя.
Справочник не говорит, кто открыл и назвал это место
именем, как для людей, но у них есть дела поважней.
Вот, с посторонних холмов их спускаются тьмы и туманы,
каждый себя во плоти созерцая, как добрую весть.
Бедный я попаданец, анаграмма безвестного слова —
нет ему дома в строке, ни изгнания мимо строки.

+++

Мы смешали с грязью наши языки,
мы раздали страху наши имена,
мы надели богу берцы и погоны —
детские вагоны едут на войну.

За соседним домом — школа и тюрьма,
тёплый вечер летний, словно молоко,
медленно садится шар, набитый светом, —
там, перед Тофетом, праздник у ребят.

Выстроят по двое, как на выпускном,
каждый поимённо всё подпишет сам,
тронутся составы, оглушат их звоном,
детские вагоны въедут в ад земной.

Алый бычий череп светится во мгле,
провожает сына в бесконечный путь,
пропечатан лозунг на лице рогатом:
будешь ты солдатом у меня внутри.

Пламенем объяты, как всеобщим сном,
из брехни домашней в вечную войну
едут без движенья, мчатся без закона
детские вагоны — сами по себе.

+++

Это как у Игоря Талькова:
«Мене, мене, текел, упарсин».
Все на палубу и ко всему готовы,
все погибли как один.

В высоте — какой? не понимаю —
хорошо и ничего,
что звезда погасла нулевая:
это нам на рождество.

Входит некто Пушкин и стреляет —
Игорь падает на палубу, как кит,
из него блестящий череп вынимают,
вроде чистый антрацит.

Все смеются, но зачем смеются?
Ничего смешного нет —
чистый ужас: из гадательного блюдца
вытекает слово шибболет.

+++

Где в тёмной шкуре пялится лиса
на алые горящие леса,
на всё, что покрывают небеса;

где муравей, своих не снявши лат,
несёт на базу панцершоколад,
а жук его преследует, крылат;

где чёрт лесной прикинулся сосной
и шепчет мужику: «Да я же свой,
ты сам на мне повесился весной»;

но где другие спрашивают нас,
куда бежать отсюда в этот раз
(быть может, есть какой-то тайный лаз);

а мы, не глядя в правильный ответ,
стоим, как будто есть под нами свет,
но всё же говорим себе: «Да нет»;

там в зеркало всевышнего лица
мир бесконечного конца
взглянул — и в нём не отражается.

Новый Свет

1

Здесь так красиво, я перестаю дышать.
Отсюда общий начинает океан
в себе потерянные формы воскрешать
и льётся варевом, и ров стоит во рту.
Свет отражается в такую густоту
вещей, которых нет дыхания назвать,
что речь уснёт бесшумной горечью в ушах
и после смерти будет так же хороша.


2

От мокрых досок истекающее: сок;
в голубеграмме тайно присланное: бег;
по тёмным картам догадался человек,
что мир окончился, пока он говорил.
Сырое облако, накрывшее залив,
едва ли скроет от него вращенье сил,
которым отдана в испуг его душа
и после смерти будет так же хороша.


3

Бежит река в голубокаменной скале,
и каждый день её виденьем приращён:
то к солнцу воздуха, то к мыслимой земле,
играя, падает, и тут же вознеслась.
Что в ней разорвано? Непрошеная связь
в просвете взгляда, собирающего здесь
миры без памяти, чей опыт завершён.
И после смерти будет так же хорошо.


4

Шелест дождя по плащаницам напрямик —
ещё один, хотя ошибочный, язык.
Ошибка вертится во всю ночную ширь,
то шорох липовый, то, кажется, звезда.
Мы говорим ей: это что, какой-то шифр?
Но ей нет дела. Лучше встретимся, когда
она исправится в пятиконечный шар
и после смерти будет так же хороша.

Кино

Ты смотришь в ужасе кино,
оно идёт к тебе.
Оно как лев, ужасный рык,
с мачете наотлёт.

Вот отлетела голова,
кино вошло в азарт,
оно глазами смотрит внутрь
ужасного в тебе.

Ты слышишь звук, как будто крик
из глубины себя:
Скорее! Там, под головой,
ужасная дыра!

Кино идёт, как динозавр,
гремя по дну земли.
Оно стреляет наугад,
оно его убьёт.

Ты смотришь страшное кино
и говоришь: а я?
А я отвечу: не вопрос,
читай финальный драфт.

Кино придёт к тебе домой,
ногою выбьет дверь
и скажет, кто здесь человек,
а кто себя играл.

Оно как лев, бросок змеи
в лицо самой себе,
дыра трепещет перед ним —
ты досмотрел его.

+++

Больно будет только тому,
кто ногами прирос к земле,
тем, которых последний сон
не поднял из мясной постели.

Остальные пройдут в огонь,
переполнивший куб небес,
как улитка в раструб костей,
ничего вокруг не заметив.

Остальные, чей хлопок тел
созидает собор огня,
с лёгким сердцем, как на пикник,
соберутся в лучи без вести.

Только тот, кто камнем лежит,
не умея себя поднять,
в самом центре пустой земли,
каждый шаг пустоты оплатит.

Во вселенной, брошенной так,
что нашедший не разберёт,
то ли это кувшин без дна,
то ли просто присохло грязи,

он останется до конца,
я не знаю, прими как есть:
он останется до конца,
он останется даже после.

Рождественское

Чтоб сверху бой часов, а снизу бой с часами,
придумано окно в колонне языка,
и в эту полынью они посмотрят сами —
сайгак и белый тигр, и дым с лицом быка.

Ещё вчера весь день из опустевшей книги
читали наизусть игольчатый навес
на скором кружеве, где фуры и квадриги
везли челночный дар в непроходимый лес.

А утром, на краю какой-то древней сцены
стоит змеиный бог, и слышится порой,
как он поёт хвалу, но вместо кантилены
сжимает снежный ком в уме над головой.

+++

По сути, это море: две строки
сливаются в холодном средостеньи,
где поднимают воздух волоски,
как ведомость, подробного растенья,
и парой губок, вскормленных с руки,
стирают в ноль и зрителя, и зренье.

И в нём, уткнувшись носом в лёгкий бег
волны по спинке полукруглой птицы,
как тёмный лёд из-под опухших век,
поломанные плавают ресницы.
Гляди: как будто тонет человек,
а думает ещё осуществиться.

Пока кричит и мечется народ
на берегу, в каком-то чёрном споре,
мы думаем, как наш далёкий флот
меж тем и этим берегом устроен,
и ведоросль из глубины растёт,
и тьма существованья нас не скроет.

+++

Когда советская изнаночка
под платье бальное кроилась,
в гробу малиновая панночка
вздыхала, но не шевелилась.

И ведьмы звёзды октябрятские
в котле химическом варили
и песни пели самиздатские
о демоне великом Виле.

Кружилась скорая кареточка
впотьмах по спящему кварталу,
крошилась чёрная таблеточка
со вкусом гари и металла.

И девочки в своих конвертиках
сидели ровно, как открытки,
и пахло жаром и бессмертником
от неподвижной этой пытки.

Они слагали руки крестиком,
но ничего не помогло бы
поднять заклятьями и песнями
подругу старшую из гроба.

О как беспомощная детская
дрожала в свете эфемерном!
И было страшно приглядеться им:
а вдруг действительно помэрла?

+++

И князь Хованский на борзой собаке,
и патриарх, любовь свою купивший,
в воде увидели такие знаки,
что целый мир им стал как бы не бывший.

Качались яблони на полвершка от смерти,
змея плыла, оставленная нами,
сестра-змея плыла в небесной тверди
над высохшими парусами.

На трон шатающийся, как на шёпот,
слетались хлопья тёмного начала,
и сердце лип пугал воздушный кропот,
и зло само себя не замечало.

Во дни последние, сказали мы друг другу,
всё будет так же, только вместо знаков
мы сами отзеркалимся по кругу,
где каждый след с другими одинаков.

+++

Едет архангел по сверхполям,
тихо бормочет: «Нет.
Этим полям не хватает ям,
этим домам — ракет».

Смотрит на солнца рябой кусок
и говорит: «Ну ок.
Думаю, можно оставить так.
Свет — это тот же мрак».

Сядет с инспектором покурить
за мировые мглы.
Тоже, наверное, хочет жить
здесь, на краю иглы.

Крепко натянуты сверхполя,
а всё равно внутри
мягкая, как живот, земля
тихо зовёт: «умри».

+++

Мы глядели в дорожные стёкла
и, наверное, думали так:
этот мир — как огромная стёрка
для души, угодившей впросак.

Шли углы бесконечных страданий
за бетонною серой строкой,
словно на свет был выпущен давний
из гниющего солнца покой.

И вертлявые сучья в зените
рвали воздух, как пальцы жреца,
чтобы глубже глухие зеницы
пропитала господня роса.

Но блуждающая, как планета,
ты качнулась невольно ко мне
и спросила: кто сделал всё это?
Неужели нельзя было не?

Мимо плыл, как заброшенный улей,
грязный дом возле грязной реки.
Я соврал, будто там накануне
автор умер за наши грехи.

Экскурсия

То есть, они выплывали из бездны
и обнажали подвижность воды?
Да, только холод ещё бестелесно
не оставлял на них эти следы.
Думать об этом, увы, бесполезно:
были бы люди ещё, а не льды.

Ладно, а те, за воздушной грядою?
Вроде как облако, но напролом.
Тот же разряд, или это другое?
Это как если ударить кайлом
в самое нежное и неживое
и ожидать, что вернётся добром.

Нет у них больше во внутренней речи
ни направления, ни словаря.
Собственно, даже назвать это нечем —
только звезда, со звездой говоря,
может случайно назначить им встречу,
как пересборку внутри букваря.

Были и третьи? Крылатые, злые.
Видел в подсобке у вас препарат.
Были, но нас не простят всеблагие,
если рискнём возвратить их назад.
То, что за ними крушило стихии,
было похоже на смерть или ад.

В траурных рамках густые тритоны,
яблочный зной, моросящий на ртуть…
Всё, что вступало из матки закона
на человеческий выжженный путь,
спит, неугаданно и незнакомо,
в свете, пришедшем откуда-нибудь.

Что же останется после, когда я,
выйдя отсюда, забуду их всех?
…Все вечера у последнего края,
в сердце орла, поднимаясь, шоссе,
ниже — твоя оболочка пустая
в дикой и жалящей руки росе.

+++

Есть матка без пизды, что заперта
в ловушке тела, — купол к небу вниз
протянут, — плод, качаясь на весах,
над собственным неведеньем повис

и плачет так, что с комнатной стены
ссыпается побелка, но за ней
какой-то голос сладостный: «Не плачь,
ты всё равно умрёшь внутри, во мне».

Лес проще дерева

Как вышел в лес, гляди вокруг:
тот ли это лес, в котором
деревьев тайный перестук
чиркнет спичкой, будто ворон?

Лес проще дерева, его
плоть пуста и ничего не
содержит, как холодный войд,
где твой взгляд цитатой тонет.

Там выше вспыхивала тьма
при вороньем быстром свете,
и вся небесная тюрьма
пялилась в паучьи сети,

горело облако листвы,
корни крепли мертвецами,
и сердце маленькой совы
билось, как звезда мерцает.

Этюды из жизни московитов

1

Не спрашивай, дружок, не спрашивай.
Однажды у боярыньки Адашевой
сломался ноготок некрашеный,
и всё с тех пор пошло наискосок.
Подземный не струится больше сок
в кресте, животворящем бога нашего.
Теперь мы просто крестимся шишом —
пусть видит он, что это хорошо.

2

Рококошник я надела,
и вчерась во три часа
из мово предстала тела
вся подземная краса.
Стали углеводородом
очи чёрные, как ночь.
Так узнают все народы,
что Аидова я дочь.
Пусть зовут меня Наташей,
только знайте: ничего
нет на оба света краше
рококошника мово.

3

Когда-то в Угличе, а может, и не в Угличе,
стоял верховный кол отсюда до луны,
а нынче што? Сплошные морды жуличьи
с небес, чуть заполночь, видны.
Всё сожжено вокруг каким-то подполковником
во имя зверския жены,
и мы плывём, забором и коровником
со всех сторон окружены.

4

«Земля имеет форму хуя», —
гласила отчая скрижаль.
Вот отчего мы ценим жизнь земную,
расстаться с нею было б жаль.
Вот отчего во тьму завета,
как Лев за Раком выйдет по часам,
залупой каменной планета
грозит безбожным небесам.

5

Всё, куклафа, запирайте засовы:
ночью начнётся порядок особый,
господи иже еси.
Мальчик на небе парит невесомый.
Что тебе надо? Жизни весёлой?
На, пососи.
Царю небес, православною сомой
дай нам живые запить разносолы
из преисподней Руси.

6

Была я неженкой, а нынче стала ряженкой,
и жизнь моя сошла с ума.
Никто меня не назовёт монашенкой,
я это выбрала сама.
Я с Боженькой живу, как раньше с Мишенькой,
и мы друг другу страшно хороши.
Ой Боженька, вы сладенькая вишенка
на тортике моей души.

7

«Пусть впадает, хучь куда захочет», —
говорили бабы, глядя вдаль.
Там садился золотистый прочерк
за реки сереющую сталь.
Но нельзя подобные вопросы
оставлять на произвол цитат:
рано утром встали индорусы,
чтобы реку повернуть назад.

8

По небу мчались облака
Так начинался апока

9

Выйду на землю субботой воскресною —
сверху нависшая жуть
целую ночь, как планета неместная,
светит на каменный путь.
Ох как приблизилось царство небесное —
страшно рукою взмахнуть.

10

БПЛА покинул город,
последний город на земле,
но царь наш, милостивый Ирод,
молился в пепле и золе.
Он запускал стальные кохти
в господни умные дела
и предлагал полушку нефти
за всё, чем родина была.
И бог его услышал скоро
и сделал всё по красоте,
создав из пепла умный город,
последний город в пустоте.

11

Я просиял над целым мирозданьем.
Мне некуда идти. Душа моя — ничья.
Я — предрассудок каждого сознанья,
его сквозчатый луч и речь его точа.
Из-за меня над этою вселенной
архангелы подняли два меча:
один, походу, был подделкой современной,
другой как образ божий, только тленный.

12

Ох, летом хорошо у нас,
в научном городе закрытом,
ручьями кварк-глюонный квас
течёт в адронное корыто.
Хоть некрещёно вещество,
но тоже славит государя,
и конденсат из ничего
трепещет пуще всякой твари.
А ночью сам из головы,
покуда спят цепные суки,
опричный деятель науки
встаёт и начинает выть
как будто звуки, но не звуки.

13

Что ли девки поют,
или деньги дают,
или что это деется тут?
Словно чёрный народ
на поганцев орёт,
не спасёт-де их бог Черногод.
За рекою костры,
словно гвозди востры,
словно ангелам вбиты во рты.
Только бог-гвоздодёр
видел каждый костёр
и над ними крыла распростёр.
Уходил лесоруб
за рекою во сруб,
и сжигал его Баал-Зебуб.
Слаще мёда сладка
была песнь лесника,
но уже отзвучала, пока.

14

Я был крестьянин, а затем рабочий,
но обманул тебя, товарищ Труд,
и для меня в конце уже цветут
огни и прочие растенья ночи.

15

Вчера прошло и не настанет завтра,
и сгинут все.
Печальные животные майнкрафта
плетутся по несжатой полосе.
Она наводит думу грустную…
О, оборвись, проклятый поводок
в руках незримого искусства,
не путай нам квадратных этих ног.

16

Из-за леса, из-за гор
бог стрелял в меня в упор.

17

Звонили врозь колокола
не то пожар, не то победу.
Назло какому-то соседу
ракета в воздухе плыла.
От русской пасхи плакал бес.
Его неловко утешая,
цвела природа небольшая
под наблюдением чудес.
И человек, к попу пристав
с своим мучительным вопросом,
казался собственным отбросом
на попечении Христа.

18

Библейски верный кот, во тьме своих очей
держащий рубежи, где орды басмачей
огнём и верою сжигают полустанок,
ответь, какую жизнь ты за собой хранишь:
ларцы секретные, в которых плачет мышь,
или узорный пот за окнами крестьянок?
Сугубый лёд молитв, наросший на алтарь,
иль то, что подписал нелегитимный царь,
когда на пасху сам рубил себе державу?
Или ничьим умом, лишь волею своей
из китежской воды подъятый мавзолей
без надписи, без тела и без славы?
А может быть, ты сам, во сне свою орду
найдя, готовишь мир ко страшному стыду —
и вот уже в твоём воображённом теле
на дикой площади подожжены леса,
и общий приговор читает три часа
какой-то петушок из чёрной карамели.

19

Что с неба падает, как будто снег,
и ударяется неумолимо
о каменный ковёр, сломав себя навек?
Не зверь, не ангел, не машина.
К бетону космоса направив лёгкий бег,
душа, как пепел, сокрушима.
И свет померк.
Летай же, православный человек,
не самолётами с их ядовитым дымом,
а городом,
Небесным Аэросалимом.

20

Всё, что дышит воздухом впустую,
знает, как найти себе другую
скорлупу с отверстиями для
сырости твоей, сыра земля.
И она ему ответит эхом:
всё, что дышит, будет человеком,
говорящим в снежные века,
что теперь он тоже облака.