Текущее

Сигурд

Лёд сходится над полыньёй.
Крашеный серою кровью морских чудовищ,
густой и гулкий лёд, как брёвна
или одеревеневшие тела утопленников, что смотрят в небо.
С пустым деревянным стуком льдины сходятся над полыньёй небесного цвета.
Мёртвое тело небесного цвета плывёт,
хрупкие руки разжаты, их лижут чудища моря,
серое море небесного цвета скрежещет их кровью,
их тела — кристаллы, что смотрят в пустое небо,
с деревянным стуком затылками бьются над полыньёй.

Ты ловишь рыбу, бесконечная глубина.
Ты проста, как удар меча,
и если я брошусь в тебя, мой труп всплывёт под далёкими звёздами.
Там
господин ледяной бог Христос примет меч мой в дар себе,
меч, который связал воедино тысячи жизней и душ
не хуже, чем проповедь апостола.
Он игла для моей веры, бесконечная глубина.
Гюрид ткёт крестильную рубашку, её пальцы проворны, как стая рыб,
я же шью одежду своему ледяному богу,
его тело — кристалл в пустом распахнутом небе.
Видишь ли ты меня, бесконечная глубина?

Льдины сходятся в небе Иерусалима,
гулкий треск разносится над Константинополем.
Пять дней кряду казнили заложников,
пять дней кряду их головы падали с деревянным стуком на пол,
шёпот дрожащий стоял по ночам, как пар над хлевом.

Утром он просыпается в тёмной клетке комнаты,
встаёт, опираясь на меч, положенный с краю.
Молчащая голова, полная тёмной крови, стоит на деревянном стуле,
молчащая голова с глазами, что смотрят в небо.
Вот омовение, которое пробуждает,
вода, добытая смертью, её чистота превосходна, она красна и свежа.
Мёртвые дети язычников пришли и стоят под окном, как трава.
Лошадиная песня пространства разливается красным по горизонту.

Я умер под серой звездой, не имевшей соперников,
так далеко, что отсюда она кажется угольной точкой в книге.
Вот мои руки, они помнят лёд её славы.
Но сегодня я рыба в солёной тьме настоящего.
Что мне делать? Ловит меня глубина,
и, как рыба, я говорю, я бросаюсь сквозь плотные серые воды с привкусом крови,
я прорубаюсь сквозь стены их бесконечного вымысла.
Что мне делать? Поджигать корабли у святых берегов?
Сечь негритянское мясо на Ибице?
Добывать истину, как добывают руду, из вопящей языческой плоти?
Я иду по скошенной траве босиком,
красны подошвы ног моих и легки, легче льда над полыньёй.
Здесь моя вера, моё спасение тоже здесь —
меч, разрубающий чёрное тело жизни добела,
как бог ледяной разрывает пространство и время,
чтобы встретить меня.

+++

Ну вот я весь.
Я лежу у себя на руках, как готовая вещь.
Нет смысла, чтобы можно было прибавить
к тому, что лежит завершённым перед твоими глазами.
Вот этот предел смысла
и есть высшая воля творца —
однажды сказать: хватит,
этого будет достаточно,
теперь ты целый.
Неизвестно, откуда приходит эта воля.
Неизвестно, чем её можно объяснить.
Она только лишь есть,
и это «есть» заключает в себя
всё твоё бытие.
А ты, привыкший к тому, что всё вечно летит в переменах,
привыкший к себе в бесконечном усилии времени,
вдруг видишь завершённость своего смысла,
свою сотворённость как вазу,
в которую льётся прохладный свет нового мира,
и наконец открываешь глаза.

+++

Распевы ос на дворе. Бледное лето
с вынутым сердцем тянется, как размягчённая
кость, вдоль парникового тела близкой
безмятежной звезды. Входит прыжками
жара с балкона и движется по стене,
невесомо и зряче, зная свою поживу.
Радуга рун молодых стрижей и пугливое
детство на высохших каплях окон.
И то, как затянуто длится гулкое бассо
континуо крови в ушах, сопровождая
электрический стрёкот вечно голодного
воздуха, скорей предостережёт их
о неслышимом, чем утомит подробностью
мира. Ничего невозможного, впрочем,
нет: деревья текут за безместной хрущёвкой
в колесницах крушения, и от их иззубренных
главок, как почва, рассыпаются на все
стороны горячие линзы пространства.
Они сходились и расходились там,
за поломанной линейкой полуденных
прописей, они были буквами, нестройными
стихиями перед лицом ужасавшего
света, в его сияющей копоти, как детский
рисунок в пещере, слишком безадресный,
чтобы свидетельствовать. И начиналось
противодвижение в природе, сомкнутых
век полотно простиралось к небытию,
как заячий запах к ноздрям борзой,
тонко и жадно. Из хлопка автомобильного
двигателя прорастала чёрная туча
у кромки покатой горы, уже вооружённая
цепочками мифологем и заповедей,
избежать которых говорящему невозможно.
Но то, что он скажет, будет ничтожно.
Главное — это отрешённый свет солнца,
бьющийся об асфальт, вкрадчивое дыхание
жара, огромными валунами перебегающего
дворы и улицы, ноющий гул в ушах,
от которого, кажется, некуда деться,
хотя он лишь скрывает, как может,
удары не выносимой здесь тишины.