Луна
Стихотворения. Часть I
+++
Кругла Москва не батогами,
а круторогими грибами,
под ней гудит гадюкин суд,
пока её на свет несут.
Листает робкие ресницы
собор стозевный за стеклом,
не знает, думает о ком
и кто за стол к нему садится,
полынным пальцем подзывает,
губной бумаги предлагает,
а то протянет наугад
нам ворох свежих медвежат.
И тут же грозные салюты
взорвут кипеневый паркет,
как будто в гридницу Малюты
внесли бисквитный пистолет.
И самолёт «Валерий Чкалов»
одним крылом укажет на
колонны солнца и вина
вдоль растревоженных бокалов.
+++
Вода разведена, а всё-таки черна.
Сердиты псы в рубцах от зноя.
Вздохнув, утих крааль. Серьёзный сын до сна
обходит круг довольства и покоя.
Коровий стыд горит на небе вместо глаз,
и капает заученное семя
с безоблачных равнин на ламповый атлас
земли, где мается искусственное время.
Я словно подошёл к большому валуну
и называл его небесным братом,
когда его отец, похожий на луну,
мои стада увёл к нечаянному сну
и души спящих скот под лунным камнем прятал.
+++
Вшей, как мышь, в пустое дело
неживое наше тело,
засмоли луной.
Всё, что видимо глазами,
пусть исчезнет вместе с нами
из игры дневной.
Кто похож на битый колос,
пусть того разбудит голос
медного ключа.
Медный шум в ушах до слуха
роет дно, просторней духа,
потемну мельча.
Выйдут люди стороною
посмеяться над луною,
плюнуть ей в лицо.
Всё последнее воскресло,
и разорвана завеса
перед их творцом.
Здесь ли хваткие, как камни,
мясники с гробовщиками
делят свой товар?
И сдаётся тут же, даром,
дом, продолженный пожаром
в черновой словарь.
Господин твоей ладони
ниже сумерек продольных
спит в своих снегах.
Он болеет, он наказан:
из него лучистым газом
вытек мир впотьмах.
Поднеси же боль ручную
к векам, сомкнутым вслепую, —
видишь: там, вдали, —
синий, хинный, тонкогранный
блеск на срезе долгой раны
вдоль всея земли.
+++
Говорят, в лесах теперь тягостная тишина,
всё, что грозно рычало, молча боится сна.
Колыхание листьев слышно на той стороне земли,
но оттуда, кто мог услышать, тоже ушли.
Дикие звери в лесу, завёрнутые в фольгу,
думали спрятаться в этих деревьях лжи.
Я хотел им помочь, но больше я не могу:
съедено всё, Батилл, всё выпито «Ибражы».
В красной коже звериной, с пальцами, как луна,
рубит леса металлическая жена,
мечется, как зрачок на краю иглы,
и руки её, пустые внутри, светлы.
В них и уснёшь, как лотос, зная, что никуда
больше не деться, как ни играй во снах
с тягостным эхом в мёртвые города,
а больше бояться нечего в тех лесах.
+++
Поздним ящером вышли мы с таримскою девой —
прочь от стойбищ касогов, тяжелеющих к лету,
от нечаянной жизни чуть прикрывшись ладонью,
чуть замедлив дыханье под тенью желтушной.
Я чужие созвездья различал неохотно:
вот Орёл безобразный, вот и варварский Заяц.
Ну скажи мне, где бомбы, где свистящие стрелы,
что навеки погасят это жёлтое вымя?
И сказала мне дева: Вот придёт новый ящер,
смерть смахнёт, как солонку со стола, не заметив,
смертный путь сокрушит преднебесным туменом,
табуном дорассветным смертных в рощи погонит.
Его зубы белее молока кобылицы,
трепет крыльев его отзывается в горле,
коготь ужаса нижет он мне в сердце сухое,
воробьиное сердце, развыкшее телу.
Подневольные реки, теките напрасно.
Не стелите постели, злообразные жёны.
Будет встреча — и страшно вынут душу навстречу,
грозно вскроется купол над плоской Землёй.
+++
Задумали народы-сёстры
огромный и пустой вокзал,
откуда в купол чёрно-пёстрый
луч мёда, как вьюрок, сновал.
Здесь расходились понемногу
струи беспомощной земли,
и человек свободным садом
казался сам себе вдали.
И птица, с птицею прощаясь,
летела, богу вопреки,
то цифрой семь, то цифрой ворон,
на спящий в небе материк.
А человек в созвучном горе,
как будто он теперь один,
заучит бесконечный номер,
но никогда не позвонит.
+++
Пускай научат пионеров дна
тому, что истина, как червь, одна —
и одинако сеется над ними
горящими могильными камнями.
Пускай у них дрожат ухмылки рта,
когда они, решив, что жизнь мертва,
рассядутся протяжными нулями
и примутся толпою за слова.
Тогда, олень и крот, бегите прочь,
и, всякий человек, возьми свой ключ
и отпирай загнивье под ногами
с бесчисленными ворогами.
Тогда раскроет истина луну
и, каждого из нас пустив ко дну,
играючи направит лунный луч,
как некий бич, бичующий сквозь туч.
+++
Весна красуется на лицах безумных женщин.
Яд освещенья со всех сторон
отъедает у плоти места́ для неспешной
катастрофы с разбитыми, вопреки
предсказаниям, сотами обездвиженных пчёл
на расстоянии вытянутой руки.
Боги в воздушной коме своей, конечно,
спят и видят, как бы случиться наоборот,
чтобы летать валунами при всём народе.
Хорошо бы в девяносто девятый год
отправить сиротку с посланием: Ночь проходит,
но за ней ничего не идёт.
+++
Синие, синие, ножевые,
архейского возраста, чистый люминофор,
если нажать, обнаруживают свойства кристаллов.
Никогда не был ни в чём настолько уверен.
Пить хочется. Это, Женя, от стресса.
Кажется, что резонируют с ближайшим пульсаром.
Тебе бы всё руками трогать, я же предупреждал.
Вспоминается космогония Василида.
Что писать? Что вижу, то и пишу:
все, как пыль, потонули в винноцветное небо.
Ранняя жизнь переходила пустыню прежней —
я был свидетелем этому и тому.
+++
Внутри земли горит железная звезда,
загар её с голубоватым блеском.
Она сият тебе, железная жена,
седяй на звере в платье дерзком.
А в дольнем мире, где ни страшно, ни светло,
сестра её пречистая двоится,
и та же ты, которой повезло,
зовёт её своей Денницей.
+++
Нам снящаяся Неземля
крошится костью под ногами,
и на рассеянных домах,
как птичьи гнёзда, сохнет пламя.
Нам надо к утрему успеть
поджечь квартал, покуда спит он.
В диванной копоти своей
растёт невидимое древо.
Мой друг, обвешанный огнём,
как галеон, рубил им корни,
а за шипящим тростником
вставали сорные породы.
И каждый камень был оброк
неназванному расставанью,
когда последний шаткий дым
с руки обугленной кормили,
из холода срезали медь,
сырую тварь огнём стращали
и говорили о чуме
с чумными крысами в подвале.
+++
Прозрачных пуль в полвоздуха висело
стекло, но тот, кто вышел вон, —
его дотла разобранное тело
развёрнуто на шесть сторон.
Его мясная лилия хлопочет
о каждодневном сне труда,
как будто между дёсен-червоточин
шипит игристая вода.
И камень — стук соседний в половине —
дрожит на пальцах вещества,
соединяясь на воздушной глине
в неизмеримые слова.
Его убрать, и ничего не станет.
На твёрдой улице народ
сожмётся в безобразный братский танец,
чтоб навсегда забыть, как тот,
кто, выйдя умереть и измениться,
придумал выстрел за спиной
и видел, как к орлу подсела львица
и оба сделались землёй.
+++
Союзный флот уходит в море зла,
полощутся, низки и тощи, флаги,
на берегу прозрачные тела
посмертной преисполнены отваги.
В огромной рыбе выключили свет.
Дрянь, опрозрачнев, бьётся в жирной луже
с ментами, замороженными вслед
тунцам, ещё не поданным на ужин.
Тугим пятном среди оконных чтиц
летает страх с руками человека,
от негорящих водяных страниц
промозглое пересекая эхо.
И кистенями трогают окрест
живую смесь хрущёвок и морены,
когда они, с блесной наперевес,
вплывают в ускользающие стены.
+++
Из дома дым слагает существо
безлюбое, над ним паря в короне,
и падает тысячеглазый шёлк
на чёрный парк за лиственною речью.
И медлит зеркало. И волнами к нему
подходит узнаванье, но оттуда
нечёткое бросается лицо,
на миллионы лезвий распадаясь.
Как от луны тончайшее темно,
мы рано встали среди этой ночи,
и каждый для другого был провал
в неведенье ещё темней, чем прежде.
+++
Кто этот молодой сталинист в белом худи,
с войлочным взглядом муклы настороже?
Бродит по выметкам ороговевших улиц,
словно новорождённая русская нефть.
Крестом и пулей, сладкое, кочевое,
тронуло солнце взорванные дома —
города́, где спрятаться невозможно,
где прежде с порогу заворачивали назад, —
теперь торгуют будущим из подполья,
собственным ходом выстроились в тюрьму.
Томми Хилфигер летает над крышей молла,
как даосский бессмертный в своём саду.
Не говори со мной, всё навсегда раздельно,
пока не качнутся в окнах точечные огни,
как будто за нами в конце прислали планету,
безвидную сверху и бесконечную изнутри.
+++
Вот наша лилия почти уснула,
но шаг её нетвёрдых пальцев слышен,
как траурный родник, в бесхозном стуке
парковых лип, отёкших на отшибе.
Пилот во сне рассохшихся растений
теряет землю в штопоре ручном.
Пусть от него ни слуха, ни известий —
шатающейся тушей выйдут в ночь.
Ты помнишь имя, забываешь имя.
Года, как воск на шестилистных пальцах.
Ложатся к спящим лилии больные
безвестной смерти в воздухе пыльцою.
Антилопа
Может, кто-то видел, как раздирают
огромные львы крохотную антилопу?
Оливки глаз её высыхают,
земля стучит по мясному гробу.
С той стороны антилопы добрые люди
встречают её с таинственными цветами,
говорят ей: Ну будет, будет,
просто постой здесь немного с нами.
Перед нею светящиеся эоны,
дольние волны тьмы, по которым,
как листья, упавшие с необозримой кроны,
сотни новорождённых миров
расплываются во все стороны.
Говорят ей: Ну выбирай, отсюда удобно.
Видишь, как тебя ждут повсюду?
Видят глаза её алую сдобу,
плоти невосстановимую посуду.
Слышит она хруст костей под зубами,
сладкие реки крови в неё впадают.
Разве мне не стирали память? —
говорит она в пустоту,
но там ничего не знают.
Липкий шар из земли и неба
приближается, заверчен коловоротом.
Набери — говорят — дыхания, боли, гнева,
ты уже понимаешь, что там.
Всё то же крушенье,
брызги спермы и глины,
руки огня, мастерящие ей твердыню.
И сквозь распахнутые равнины —
вспышка света, увиденного впервые.
Жаркий выдох её, дрожащий мираж в отдаленьи.
Города́ или звери?
Но ей не страшно ни то, ни другое.
Теперь перед ней у других слабеют колени.
Теперь она пламенный лев,
сокрушающий всё живое.
+++
Есть озеро Земля, нещадной глубины.
Отец всех рыб построил им корабль,
построил сразу затонувшим, чтобы
печаль не тронула их плоских лиц.
Они носились стайками вдоль мачты,
упёршейся концом в тугую мглу,
в то время как их золотые дети
с суровым видом в трюме доедали
искусственных утопленников из
червей и хлеба.
Взять любую рыбу
и сделать из неё наоборот:
открытое холодное пространство
на триллионы лет вокруг,
с губами, прикоснувшимися вдруг
к запретному стеклу огромной банки.
+++
И осень узнавания,
и вычурные позвонки заснувших спин,
жучиных лапок на просвет мерцание,
паслён и папорот один.
Бег паутины по глазам,
наездники с продрогшими крестами —
и всё, что остаётся с нами,
когда они исчезнут за мостом.