Часть без целого
Сонеты
+++
Две тени одного дракона
летят друг с другом разойтись,
но в зеркале его природы
их тёмный путь неотразим.
Когда над нами он парит,
нам кажется, мы под землёю,
где умное, но злое солнце
нас не достанет никогда.
Но то, что светит сквозь него,
ты тоже чудом называешь
и блеск беззвучной чешуи
кладёшь себе между словами,
как будто веришь, что однажды
они возьмут тебя с собой.
+++
Внизу дна нет, но нет его и выше:
следами наравне с идущим время
стоит в глазах, смиренных от испуга,
и камень, разошедшийся от круга,
то падает, то набирает силу
в несущемся внутри себя пространстве;
и кто-то положил меня жестоко
в его автоматическую руку.
Внутри есть только ветер тяготенья,
как будто вдавлен в пористую бездну
и дал ей форму, имя и значенье.
Но разум, отменив своё начало,
с холодным озареньем помещает
сердца вне тел и скорость вне потока.
+++
Рос напев быстрее снега
по углам окна природы,
в каждой вещи бесполезно
потерялся, не запомнил,
как его сажали в сердце-
вину страшного творенья,
как назначили им меру,
рассекли, сказали падать.
Ты упал, но перед этим
точно та же полупесня
с губ сорвалась без причины —
в снег, лежавший без причины,
продублированный там же
нейроснегом для объёма.
+++
С тех пор как бог отверг плоды земли,
она не знает, ничего не знает:
и как крупицы золота растут,
и как тяжёлый труп в реке влачится.
Ну спит она, вернувшаяся внутрь, —
там солнце чёрное перегорело.
Что скажешь ей добыть и разбудить?
В какую сторону её подвинешь?
Она уже не думает, что дар
был выкупом. Ей снится тот же день,
из глаз которого глядит всё это
предательское воинство светил
и в страхе говорит: «Она не наша.
Проверь, что у неё под языком».
+++
Короткий мир людей в реторте непрозрачной
затянут дымом так, что звякает стекло
и режет жирный мозг спектральными цветами:
биение и вдох на остром коготке.
Ты хочешь протереть всю черноту рукою:
вдруг там живёт душа, невидимая нам? —
и с наслажденьем, как созвездие, склоняясь
над копотным стеклом, ты разглядишь её.
Гадательная грязь над грязью мировой,
в морщинах света вся, стоит сама собой
и распадается на слухи, на сюжеты,
на вирусный контент, зашедший целевой
аудитории, как в землю головой,
как из земли назад солдаты-однодневки.
+++
Эта божественная, божественная теплота,
током из-под земли льющаяся повсюду,
отчасти нам всем напоминающая крота,
когда он подымется, блистательный, как Гаруда,
над одноэтажными домиками там, за водой, —
«которой водой?» ты спросишь, имея в виду «которой по счёту», —
и я задумаюсь: первой или уже второй?
и если второй, то что толкнуло его к полёту? —
эта, скажу, теплота, отличающаяся от нуля
едва ли на градус, скорее, подразумеваемая вами,
растущими по бокам дороги скорби, как тополя,
лишённые корня или даже висящие вверх корнями,
она, скажу, то единственное, что и предполагалось спасти
из этого мира, а вы уж как-нибудь сами.
+++
Когда умертвие, чуть оробев,
стоит на цыпочках в дверном проёме
и нервно светит розоватым глазом
в тот угол комнаты, где на часах
всегда двойные числа, ты идёшь
и молча раздвигаешь занавески,
и чёрный луч земли через окно
всё заливает первобытной сажей.
И ни холодный стук живых сердец,
ни гулкий вой криптидов за стеною
не сможет этой темноте внушить,
что мысль, остановившись перед ней,
ничуть не больше потеряла силы,
чем океан, отхлынувший на миг.
+++
С темнорабочею бумагой
стоит узор на высоте,
поломанный и невозможный.
Положено и невозможно
ему над морем всех живых
зарёй исчисленной маячить.
Смотри, в толпу летит колун
с узором тем же на охвостье,
и, кто догадлив, сам себе
уже заглядывает в череп.
Как этих смертных провели!
Над ними не топор, а воздух,
и так насмешливо расколот
на вдох и выдох для тебя.
+++
В сущности, такая же, но только
в жар перелицованная телом,
на Москве есть трупоговорильня,
где живые подражают мёртвым.
Тянется надлобная рассада
к памяти, несбитое дыханье
подымает накладные плечи,
и шумит из горла горн и сера.
Говорит, а кажется, что слышит
говор руд во глубине гортанной,
богатырь, но с видом Трупогора.
Ждёт, когда — парадом и повоем —
под землёй в обратной, трудной речи
поплывёт назад ладья из света.
+++
Мир мёртвых слов стал миром для меня.
Кого меня? В каком из всех миров?
0/мир 0/слов, он не имел значения.
Понятно, продолжаем вычисления.
Над миром встал слепой его творец.
Мир, стол, мертвец. Пока он стыл войной,
двойной войной с сосновыми основами,
я занимался числами особыми.
И как склоняется к земле рука
преджизненного демона полуночи,
а сам он образует облака,
к их тушам, разложившимся дотла,
из звёзд числа, из их бессрочной юности
летел огонь без имени огня.
+++
Когда ты видишь этот текст впервые,
он кажется жеманным повтореньем
из пабликов с нейронными волками, —
все мёртвые блаженны, все живые прокляты, —
но взгляд скользит под буквы, ниже, ниже,
там, где земля до головокруженья
мала и просит у тебя прощенья:
все мёртвые блаженны, все живые прокляты.
Ты думаешь, ты сам себя узнаешь,
когда, пройдя слои существованья,
поймёшь, что был лучом противосвета?
Что родственного между ним и тенью,
упавшей на слова сторожевые?
Все мёртвые блаженны, все живые
прокляты.
+++
Рука на руку, как земля на землю,
глаза в глаза, как воронок в окно,
влетающая в горло сердцевина,
её отростки в нервном веществе.
Один кромсает голову, как дырку
в странице тела, ниже всей воды,
другой, вооружившись чертежами,
ломает кость под правильным углом.
А третья? Что стоит между деревьев,
вся обратившись в разговор листвы?
Невидимая, шепчет в ухо боссу:
«Вдохни в него, пускай он встанет прямо».
И всё, что боль и страх могло измерить,
пускай одето будет в боль и страх.
+++
Где ни звука, только вот:
дыр бул щыл сал бер йон рош.
Через них само войдёт,
всё на свете бросит в дрожь.
Весь пространственный уют
разорвёт на облака.
Здесь кого-нибудь убьют.
Это уж наверняка.
Семь известнейших планет
с неизвестной встали в ряд
(это больше не сонет).
Медленно касается
слепка языка,
никому не нравится,
но это пока.
После будет ближе им,
чем темнота в глазах.
Если даже выживем,
нет пути назад.
Все стихии — это просто сад,
сам собою насаждённый
возле речи побеждённой.
+++
Кто пятится назад, кто ходит буквой Г,
кто на спине свой дом с собой повсюду носит,
не знают, отчего скопленье букв и сил
образовало их инопланетный облик.
Не знают и глядят из глаз, ведущих вон,
в чужую сторону, где льдом людей покрыты
все эти письмена и длинной чередой
их выстроят в конец кривого алфавита.
Есть высшее родство — не знать их языка,
не видеть света дня под угловатым небом —
с провалом времени в неназванных вещах —
и понимать, какой ценой на самом деле
оплачены слова за каждым существом,
что населяет мир и стало человеком.
Восьмистишия
+
Нет, я не робот,
найти я могу светофор, и гидрант, и
тысячи велосипедов, их потным владельцам
ничуть не завидуя. Что же оттуда,
с той стороны узнавания, яростно тычет
в меня, словно в кнопку, как будто желая
получить результат, но увы, сокрушённо
вздыхает: «И этот поломан»?
+
Это «ж-ж-ж» навсегда, или сдвинут
звёзды лучи, выжигая из нашей планеты
напрасную жизнь? Ты, наверное, помнишь,
будучи ящером, что предпринять было нужно,
чтобы из мёртвого космоса прибыл подарок
прекраснейший. Всё, что могли, мы,
кажется, сделали. Путь оказался
недлинный, согласен, как вид мы весьма торопливы.
+
Хочет душа моя быть — ради бога, я ей не помеха.
Но тёмные звёзды, которым
она предстоит, ровно то же внушают желанье
всем, до кого лишь дотянутся. Чувство,
как будто Некрасову в карты
я проиграл эту беженку и чужестранку,
и теперь он её у столба привязал — наблюдает,
сестрой называет и деланно плачет.
+
О государственной химии, дети,
об этих цепочках белков и служивых прионах,
мРНК верноподданности и ментовской
редактуре генома мы с вами
писать сочинений не будем. Давайте напишем,
как мы лето проводим чужими словами,
природа, напишем, ты гнёшься в любом направленьи,
нет в тебе духа и цели себе ты не ставишь.
+
Любимая всеми
война выбегает из детской
с пистолетом пластмассовым. Ей скоро восемь,
радостны мать и отец, умиляются гости:
ты будущность. Солнце играет на платье
световыми узорами. Ей не хватает дыханья.
«Бах!» — говорит она, целясь в затылок
случайному гостю. Тот падает, мёртвый и странный.
+
Первое дело стихи, а затем уже, если хотите,
газированный воздух. Она посмотрела тревожно,
вышел огонь из огня, устрашитель
сердец человечьих.
Нет, ничего не изменится, будет
обычное утро, сломается лифт, подерутся
коты, разойдутся, и то не впервые,
мысль о себе и протянутость смертного взгляда.
+
Садитесь, кричите «поплыли!», руками
делайте знаки прощанья, неловко, как будто коробкой
из-под пиццы, машите, — никто всё равно не заметит.
Долго ли плыть кораблю? Далеко ли? Туда ли,
куда было надо? Да пофиг, считайте,
что мы уже утонули и с нежностью видим
со дна океана теченья заветного бархат:
дольше плывут корабля несусветные волны.
+
Шитые дыры земли, размышления полные бездны,
ритм, утруждающий ток подземелий,
как он деревом вырастет, внутренне или
в смертном лице развернётся, как вайя
воздушная? Ты смотришь в пепел,
гадая, чем был он при жизни,
а он первозданный: не имя, не форма —
pars sine toto, и я не хочу завершать эту фразу
+
«Поэзия — это говно языка», — говорилось
в литературном журнале. Мы молча стояли
вокруг, поражённые мыслью учёной.
«Что же делать?» — спросила ты, глядя
мимо меня. Я не знаю. Я только припомнил случайно,
как толстый, как туча, однажды
кот-небожитель трагично спускался с берёзы
оралом вперёд. И никто его не опровергнул.
+
Три с половиною тысячелетья впустую
прошло. Интересно, кто первый придумал,
что если время циклично, то каждый
в нём повторится всё в той же единственной роли?
Вот ковчег, если что. Вы так смотрите, будто
я его сделал и имя мне Ной. А
я не Ной. Я — потоп. И вершины
гор меня более не остановят.
+
О Мортенегро, за окнами спален
твоих — тишина. Я проснулся беззвучен,
как беженец, в дымных твоих зеркалах отражаясь,
и долго смотрел, голограмма ли я и доступен
ли звук говорить. Потерялась
в сердце моём, безначальном звезда́ми,
родина, и не найдётся — лишь ты это знаешь,
чёрной смерти страна, Мортенегро.
+
Где у этой змеи голова? Непонятно.
Мы всё осознали давно: и границы
нашего опыта, и одиночество наше
в закрытом снаружи пространстве из чисел
света. Но где, блин, башка? Ведь она же
думала чем-то, пока поднималась из бездны,
чтобы нас обольстить совершенной
линией тела, совпавшей с прямой горизонта.
+
Крышка рояля захлопнулась нахер
к удивлению струн. Вот такая
теперь здесь реальность, как будто
сонатку спросонья засунули в ящик с гвоздями.
Был концерт. Повезло. И сопел юный зритель
в дальнем ряду так отчаянно, что на мгновенье
пианисту почудилось: воздух
нашёл, куда деться, и рвётся отсюда на волю.
+
Поломана речь, но
никто не хозяин поломанной речи.
Спичкой лежит она между камнями,
несожжённой, промокшей.
Ночи будут тихи, и как будто
цепкое облако, с облаком дальним сплетаясь
во тьме без лучей, тишина моя длится
и длится в молчании тёмного Бога.
+
Здесь столько земли, что соседский
пацан-идиот, не умеющий даже держаться
на ногах, представляет, что синее сверху —
это вода, и огромные волны
океана подходят и бьются о маленький череп.
«Корабли! корабли!» — он пищит в потемневшее небо,
откуда, мы вправе считать, что ни звука
не донесётся в ответ, но однако…