Часть без целого
I. Стихотворения
+++
И было расхождение миров,
как света в призме, был какой-то день
по счёту, спящая жена,
вставая, шла с закрытыми глазами.
Бесчувственно огонь касался рук,
и яд сладил цветы во рту,
и названное, как подросток лес,
себя в себе едва лишь узнавало.
И прятался в листве садов Адам
от голоса его творца
не потому, что наг, как змей,
а потому, что всё узнал о Боге.
Из Лермонта
Зачем я не птица, не голубь лесной,
не голубь мясной и прелестный,
не голубь с его беспощадной плюсной,
зачем я не голубь с его кривизной,
с его молчаливой телесмой?
Зачем я не голубь, летающий вниз
с вершин Гималаев забавных,
зачем на меня не взираете из
профунды, когда я сажусь на карниз,
зачем я один среди равных?
Зачем я не голубь, не стая глубин,
парящая глыба простая,
зачем я не ангел, не голубь-павлин,
летящий над этой землёю руин,
не мёртвая тень, оживая?
Зачем я не голубь, зачем подо мной
не Господа тело речное,
зачем я Негоро, торгующий тьмой
над бездною, как пересохшей водой,
зачем это было со мною?
+++
Еврейский бог сказал: Да будет свет,
но стала тьма, которой хуже нет.
И он сказал: Я сделал человека,
но тут же перебил ему хребет.
И он сказал: Весь мир перед тобой,
хоть ты червяк, обрубок и калека,
но всё-таки, подумай головой:
зачем-то ты же нужен мне живой?
И человек, задумавшись на миг,
вдруг понял всё и проглотил язык,
и, к дереву добра и зла прильнувши,
он петлю к его ветви привязал
и закачался в ней, закрыв глаза,
как плод его возлюбленный и лучший.
Но бог его немедля воскресил,
поскольку был конгломератом сил.
+++
Полны горлицы печали,
и Луна как лань во Льве —
граф Антон фон Арко-Валли
протирает револьвер:
расплодилась тьма химер.
Через голову героя
проплывает дредноу́т.
Неужели всё пустое? —
и за несколько минут
красный торт ему пекут.
От души отходит свиток
со словами вразнобой.
Боже, это ль не убыток,
если тут над головой
непонятно, кто живой?
Вынуть хор из этой речи,
как из олова земли
вынут орден человечий,
пусть припомнят там, вдали,
как сюда нас привели.
Граф как сила удержанья
намотал себя на свет,
но природа змеежабья,
у неё причины нет:
просто выстрел — и привет.
И покатят дальше цугом —
дни, не скажешь, как легки —
голова примерным кругом,
двойниками две руки,
позвонки, борщевики.
Лишь скрещённые мечами,
вертикально на крыле,
горлицы одни печали
об оставленной земле, —
еле слышно, еле-е…
+++
Есть трава упырей, чернозёмная сыть,
из неё только петли для виселиц вить,
на неё не садится роса по утрам,
даже свиньям давать её в пищу — харам.
Её корни сосут из отъевшихся почв
забродившую кровушку каждую ночь,
и теряются тропы безумных зверей
на пустынных лугах, где растёт упырей.
Человек или кто ты, пришедший с серпом,
что тебе в этом колосе с трупным цветком?
Ты положишь его в изголовие сна?
Ты заваришь его в чаше, полной вина?
Или ночь напролёт, как ослепшая моль
вместо света летит на палящую боль,
будешь слушать всей конченой жизнью своей
проповедничий шёпот травы упырей?
Ёлка
Начнётся, значит, так:
под ёлкой будет мрак,
висящие шары падут,
как будто были настоящие,
и вот уж их в подвал ведут.
Верней, ногами катят.
Звезда, гирлянду разрывая,
не избежит позорного суда.
Она и так едва живая,
ей пизда.
Иллюминация —
враг нашей нации.
А неразгаданный подарок
в глубинах хвои мировой
похож на мысленный отдарок
за тьму над головой.
На этом, значит, хватит.
Стой, ёлка,
словно ты одна в земле пустой.
+++
Справа какая-то дичь, её кормят живыми мозгами,
рожей довольна она, словно вчетверо сложенный блин.
Слева, исполнен очей, в небо вырыт зиндан бесконечный.
Время идёт, как дурак, потерявший ключи от себя.
Справочник не говорит, кто открыл и назвал это место
именем, как для людей, но у них есть дела поважней.
Вот, с посторонних холмов их спускаются тьмы и туманы,
каждый себя во плоти созерцая, как добрую весть.
Бедный я попаданец, анаграмма безвестного слова —
нет ему дома в строке, ни изгнания мимо строки.
+++
Мы смешали с грязью наши языки,
мы раздали страху наши имена,
мы надели богу берцы и погоны —
детские вагоны едут на войну.
За соседним домом — школа и тюрьма,
тёплый вечер летний, словно молоко,
медленно садится шар, набитый светом, —
там, перед Тофетом, праздник у ребят.
Выстроят по двое, как на выпускном,
каждый поимённо всё подпишет сам,
тронутся составы, оглушат их звоном,
детские вагоны въедут в ад земной.
Алый бычий череп светится во мгле,
провожает сына в бесконечный путь,
пропечатан лозунг на лице рогатом:
будешь ты солдатом у меня внутри.
Пламенем объяты, как всеобщим сном,
из брехни домашней в вечную войну
едут без движенья, мчатся без закона
детские вагоны — сами по себе.
+++
Это как у Игоря Талькова:
«Мене, мене, текел, упарсин».
Все на палубу и ко всему готовы,
все погибли как один.
В высоте — какой? не понимаю —
хорошо и ничего,
что звезда погасла нулевая:
это нам на рождество.
Входит некто Пушкин и стреляет —
Игорь падает на палубу, как кит,
из него блестящий череп вынимают,
вроде чистый антрацит.
Все смеются, но зачем смеются?
Ничего смешного нет —
чистый ужас: из гадательного блюдца
вытекает слово шибболет.
+++
Где в тёмной шкуре пялится лиса
на алые горящие леса,
на всё, что покрывают небеса;
где муравей, своих не снявши лат,
несёт на базу панцершоколад,
а жук его преследует, крылат;
где чёрт лесной прикинулся сосной
и шепчет мужику: «Да я же свой,
ты сам на мне повесился весной»;
но где другие спрашивают нас,
куда бежать отсюда в этот раз
(быть может, есть какой-то тайный лаз);
а мы, не глядя в правильный ответ,
стоим, как будто есть под нами свет,
но всё же говорим себе: «Да нет»;
там в зеркало всевышнего лица
мир бесконечного конца
взглянул — и в нём не отражается.
Новый Свет
1
Здесь так красиво, я перестаю дышать.
Отсюда общий начинает океан
в себе потерянные формы воскрешать
и льётся варевом, и ров стоит во рту.
Свет отражается в такую густоту
вещей, которых нет дыхания назвать,
что речь уснёт бесшумной горечью в ушах
и после смерти будет так же хороша.
2
От мокрых досок истекающее: сок;
в голубеграмме тайно присланное: бег;
по тёмным картам догадался человек,
что мир окончился, пока он говорил.
Сырое облако, накрывшее залив,
едва ли скроет от него вращенье сил,
которым отдана в испуг его душа
и после смерти будет так же хороша.
3
Бежит река в голубокаменной скале,
и каждый день её виденьем приращён:
то к солнцу воздуха, то к мыслимой земле,
играя, падает, и тут же вознеслась.
Что в ней разорвано? Непрошеная связь
в просвете взгляда, собирающего здесь
миры без памяти, чей опыт завершён.
И после смерти будет так же хорошо.
4
Шелест дождя по плащаницам напрямик —
ещё один, хотя ошибочный, язык.
Ошибка вертится во всю ночную ширь,
то шорох липовый, то, кажется, звезда.
Мы говорим ей: это что, какой-то шифр?
Но ей нет дела. Лучше встретимся, когда
она исправится в пятиконечный шар
и после смерти будет так же хороша.
Кино
Ты смотришь в ужасе кино,
оно идёт к тебе.
Оно как лев, ужасный рык,
с мачете наотлёт.
Вот отлетела голова,
кино вошло в азарт,
оно глазами смотрит внутрь
ужасного в тебе.
Ты слышишь звук, как будто крик
из глубины себя:
Скорее! Там, под головой,
ужасная дыра!
Кино идёт, как динозавр,
гремя по дну земли.
Оно стреляет наугад,
оно его убьёт.
Ты смотришь страшное кино
и говоришь: а я?
А я отвечу: не вопрос,
читай финальный драфт.
Кино придёт к тебе домой,
ногою выбьет дверь
и скажет, кто здесь человек,
а кто себя играл.
Оно как лев, бросок змеи
в лицо самой себе,
дыра трепещет перед ним —
ты досмотрел его.
+++
Больно будет только тому,
кто ногами прирос к земле,
тем, которых последний сон
не поднял из мясной постели.
Остальные пройдут в огонь,
переполнивший куб небес,
как улитка в раструб костей,
ничего вокруг не заметив.
Остальные, чей хлопок тел
созидает собор огня,
с лёгким сердцем, как на пикник,
соберутся в лучи без вести.
Только тот, кто камнем лежит,
не умея себя поднять,
в самом центре пустой земли,
каждый шаг пустоты оплатит.
Во вселенной, брошенной так,
что нашедший не разберёт,
то ли это кувшин без дна,
то ли просто присохло грязи,
он останется до конца,
я не знаю, прими как есть:
он останется до конца,
он останется даже после.
Рождественское
Чтоб сверху бой часов, а снизу бой с часами,
придумано окно в колонне языка,
и в эту полынью они посмотрят сами —
сайгак и белый тигр, и дым с лицом быка.
Ещё вчера весь день из опустевшей книги
читали наизусть игольчатый навес
на скором кружеве, где фуры и квадриги
везли челночный дар в непроходимый лес.
А утром, на краю какой-то древней сцены
стоит змеиный бог, и слышится порой,
как он поёт хвалу, но вместо кантилены
сжимает снежный ком в уме над головой.
+++
По сути, это море: две строки
сливаются в холодном средостеньи,
где поднимают воздух волоски,
как ведомость, подробного растенья,
и парой губок, вскормленных с руки,
стирают в ноль и зрителя, и зренье.
И в нём, уткнувшись носом в лёгкий бег
волны по спинке полукруглой птицы,
как тёмный лёд из-под опухших век,
поломанные плавают ресницы.
Гляди: как будто тонет человек,
а думает ещё осуществиться.
Пока кричит и мечется народ
на берегу, в каком-то чёрном споре,
мы думаем, как наш далёкий флот
меж тем и этим берегом устроен,
и ведоросль из глубины растёт,
и тьма существованья нас не скроет.
+++
Когда советская изнаночка
под платье бальное кроилась,
в гробу малиновая панночка
вздыхала, но не шевелилась.
И ведьмы звёзды октябрятские
в котле химическом варили
и песни пели самиздатские
о демоне великом Виле.
Кружилась скорая кареточка
впотьмах по спящему кварталу,
крошилась чёрная таблеточка
со вкусом гари и металла.
И девочки в своих конвертиках
сидели ровно, как открытки,
и пахло жаром и бессмертником
от неподвижной этой пытки.
Они слагали руки крестиком,
но ничего не помогло бы
поднять заклятьями и песнями
подругу старшую из гроба.
О как беспомощная детская
дрожала в свете эфемерном!
И было страшно приглядеться им:
а вдруг действительно помэрла?
+++
И князь Хованский на борзой собаке,
и патриарх, любовь свою купивший,
в воде увидели такие знаки,
что целый мир им стал как бы не бывший.
Качались яблони на полвершка от смерти,
змея плыла, оставленная нами,
сестра-змея плыла в небесной тверди
над высохшими парусами.
На трон шатающийся, как на шёпот,
слетались хлопья тёмного начала,
и сердце лип пугал воздушный кропот,
и зло само себя не замечало.
Во дни последние, сказали мы друг другу,
всё будет так же, только вместо знаков
мы сами отзеркалимся по кругу,
где каждый след с другими одинаков.
+++
Едет архангел по сверхполям,
тихо бормочет: «Нет.
Этим полям не хватает ям,
этим домам — ракет».
Смотрит на солнца рябой кусок
и говорит: «Ну ок.
Думаю, можно оставить так.
Свет — это тот же мрак».
Сядет с инспектором покурить
за мировые мглы.
Тоже, наверное, хочет жить
здесь, на краю иглы.
Крепко натянуты сверхполя,
а всё равно внутри
мягкая, как живот, земля
тихо зовёт: «умри».
+++
Мы глядели в дорожные стёкла
и, наверное, думали так:
этот мир — как огромная стёрка
для души, угодившей впросак.
Шли углы бесконечных страданий
за бетонною серой строкой,
словно на свет был выпущен давний
из гниющего солнца покой.
И вертлявые сучья в зените
рвали воздух, как пальцы жреца,
чтобы глубже глухие зеницы
пропитала господня роса.
Но блуждающая, как планета,
ты качнулась невольно ко мне
и спросила: кто сделал всё это?
Неужели нельзя было не?
Мимо плыл, как заброшенный улей,
грязный дом возле грязной реки.
Я соврал, будто там накануне
автор умер за наши грехи.
Экскурсия
То есть, они выплывали из бездны
и обнажали подвижность воды?
Да, только холод ещё бестелесно
не оставлял на них эти следы.
Думать об этом, увы, бесполезно:
были бы люди ещё, а не льды.
Ладно, а те, за воздушной грядою?
Вроде как облако, но напролом.
Тот же разряд, или это другое?
Это как если ударить кайлом
в самое нежное и неживое
и ожидать, что вернётся добром.
Нет у них больше во внутренней речи
ни направления, ни словаря.
Собственно, даже назвать это нечем —
только звезда, со звездой говоря,
может случайно назначить им встречу,
как пересборку внутри букваря.
Были и третьи? Крылатые, злые.
Видел в подсобке у вас препарат.
Были, но нас не простят всеблагие,
если рискнём возвратить их назад.
То, что за ними крушило стихии,
было похоже на смерть или ад.
В траурных рамках густые тритоны,
яблочный зной, моросящий на ртуть…
Всё, что вступало из матки закона
на человеческий выжженный путь,
спит, неугаданно и незнакомо,
в свете, пришедшем откуда-нибудь.
Что же останется после, когда я,
выйдя отсюда, забуду их всех?
…Все вечера у последнего края,
в сердце орла, поднимаясь, шоссе,
ниже — твоя оболочка пустая
в дикой и жалящей руки росе.
+++
Есть матка без пизды, что заперта
в ловушке тела, — купол к небу вниз
протянут, — плод, качаясь на весах,
над собственным неведеньем повис
и плачет так, что с комнатной стены
ссыпается побелка, но за ней
какой-то голос сладостный: «Не плачь,
ты всё равно умрёшь внутри, во мне».
Лес проще дерева
Как вышел в лес, гляди вокруг:
тот ли это лес, в котором
деревьев тайный перестук
чиркнет спичкой, будто ворон?
Лес проще дерева, его
плоть пуста и ничего не
содержит, как холодный войд,
где твой взгляд цитатой тонет.
Там выше вспыхивала тьма
при вороньем быстром свете,
и вся небесная тюрьма
пялилась в паучьи сети,
горело облако листвы,
корни крепли мертвецами,
и сердце маленькой совы
билось, как звезда мерцает.
+++
Это которая башня Кремля?
Та, под которой сгорела земля?
Или другая, летящая в космос,
как орбитальная станция, бля?
Что-то печален её внешний вид.
Это под нею был Пушкин зарыт?
Впрочем, про ту я читал в интернете,
здесь же как будто взорвался болид.
Те, что поменьше, кудрявы, легки,
в воздухе носятся, как мотыльки,
с возрастом только у них отрастают
когти и бивни, рога и клыки.
А говорят ещё, с той стороны,
но настоящей, советской Луны,
несколько штук возвышаются точно,
только намеренья их не ясны.
Есть реактивные, как самолёт,
есть поглощённые бездною вод,
есть и такие, которых увидеть
можно, лишь вставив в глаза пулемёт.
Эта же, будто нагрел её зной,
в тесной семье своей передовой
кажется девочкой инорождённой,
вынутой из оболочки земной.
Этюды из жизни московитов
1
Не спрашивай, дружок, не спрашивай.
Однажды у боярыньки Адашевой
сломался ноготок некрашеный,
и всё с тех пор пошло наискосок.
Подземный не струится больше сок
в кресте, животворящем бога нашего.
Теперь мы просто крестимся шишом —
пусть видит он, что это хорошо.
2
Рококошник я надела,
и вчерась во три часа
из мово предстала тела
вся подземная краса.
Стали углеводородом
очи чёрные, как ночь.
Так узнают все народы,
что Аидова я дочь.
Пусть зовут меня Наташей,
только знайте: ничего
нет на оба света краше
рококошника мово.
3
Когда-то в Угличе, а может, и не в Угличе,
стоял верховный кол отсюда до луны,
а нынче што? Сплошные морды жуличьи
с небес, чуть заполночь, видны.
Всё сожжено вокруг каким-то подполковником
во имя зверския жены,
и мы плывём, забором и коровником
со всех сторон окружены.
4
«Земля имеет форму хуя», —
гласила отчая скрижаль.
Вот отчего мы ценим жизнь земную,
расстаться с нею было б жаль.
Вот отчего во тьму завета,
как Лев за Раком выйдет по часам,
залупой каменной планета
грозит безбожным небесам.
5
Всё, куклафа, запирайте засовы:
ночью начнётся порядок особый,
господи иже еси.
Мальчик на небе парит невесомый.
Что тебе надо? Жизни весёлой?
На, пососи.
Царю небес, православною сомой
дай нам живые запить разносолы
из преисподней Руси.
6
Была я неженкой, а нынче стала ряженкой,
и жизнь моя сошла с ума.
Никто меня не назовёт монашенкой,
я это выбрала сама.
Я с Боженькой живу, как раньше с Мишенькой,
и мы друг другу страшно хороши.
Ой Боженька, вы сладенькая вишенка
на тортике моей души.
7
«Пусть впадает, хучь куда захочет», —
говорили бабы, глядя вдаль.
Там садился золотистый прочерк
за реки сереющую сталь.
Но нельзя подобные вопросы
оставлять на произвол цитат:
рано утром встали индорусы,
чтобы реку повернуть назад.
8
По небу мчались облака
Так начинался апока
9
Выйду на землю субботой воскресною —
сверху нависшая жуть
целую ночь, как планета неместная,
светит на каменный путь.
Ох как приблизилось царство небесное —
страшно рукою взмахнуть.
10
БПЛА покинул город,
последний город на земле,
но царь наш, милостивый Ирод,
молился в пепле и золе.
Он запускал стальные кохти
в господни умные дела
и предлагал полушку нефти
за всё, чем родина была.
И бог его услышал скоро
и сделал всё по красоте,
создав из пепла умный город,
последний город в пустоте.
11
Я просиял над целым мирозданьем.
Мне некуда идти. Душа моя — ничья.
Я — предрассудок каждого сознанья,
его сквозчатый луч и речь его точа.
Из-за меня над этою вселенной
архангелы подняли два меча:
один, походу, был подделкой современной,
другой как образ божий, только тленный.
12
Ох, летом хорошо у нас,
в научном городе закрытом,
ручьями кварк-глюонный квас
течёт в адронное корыто.
Хоть некрещёно вещество,
но тоже славит государя,
и конденсат из ничего
трепещет пуще всякой твари.
А ночью сам из головы,
покуда спят цепные суки,
опричный деятель науки
встаёт и начинает выть
как будто звуки, но не звуки.
13
Что ли девки поют,
или деньги дают,
или что это деется тут?
Словно чёрный народ
на поганцев орёт,
не спасёт-де их бог Черногод.
За рекою костры,
словно гвозди востры,
словно ангелам вбиты во рты.
Только бог-гвоздодёр
видел каждый костёр
и над ними крыла распростёр.
Уходил лесоруб
за рекою во сруб,
и сжигал его Баал-Зебуб.
Слаще мёда сладка
была песнь лесника,
но уже отзвучала, пока.
14
Я был крестьянин, а затем рабочий,
но обманул тебя, товарищ Труд,
и для меня в конце уже цветут
огни и прочие растенья ночи.
15
Вчера прошло и не настанет завтра,
и сгинут все.
Печальные животные майнкрафта
плетутся по несжатой полосе.
Она наводит думу грустную…
О, оборвись, проклятый поводок
в руках незримого искусства,
не путай нам квадратных этих ног.
16
Из-за леса, из-за гор
бог стрелял в меня в упор.
17
Звонили врозь колокола
не то пожар, не то победу.
Назло какому-то соседу
ракета в воздухе плыла.
От русской пасхи плакал бес.
Его неловко утешая,
цвела природа небольшая
под наблюдением чудес.
И человек, к попу пристав
с своим мучительным вопросом,
казался собственным отбросом
на попечении Христа.
18
Библейски верный кот, во тьме своих очей
держащий рубежи, где орды басмачей
огнём и верою сжигают полустанок,
ответь, какую жизнь ты за собой хранишь:
ларцы секретные, в которых плачет мышь,
или узорный пот за окнами крестьянок?
Сугубый лёд молитв, наросший на алтарь,
иль то, что подписал нелегитимный царь,
когда на пасху сам рубил себе державу?
Или ничьим умом, лишь волею своей
из китежской воды подъятый мавзолей
без надписи, без тела и без славы?
А может быть, ты сам, во сне свою орду
найдя, готовишь мир ко страшному стыду —
и вот уже в твоём воображённом теле
на дикой площади подожжены леса,
и общий приговор читает три часа
какой-то петушок из чёрной карамели.
19
Что с неба падает, как будто снег,
и ударяется неумолимо
о каменный ковёр, сломав себя навек?
Не зверь, не ангел, не машина.
К бетону космоса направив лёгкий бег,
душа, как пепел, сокрушима.
И свет померк.
Летай же, православный человек,
не самолётами с их ядовитым дымом,
а городом,
Небесным Аэросалимом.
20
Всё, что дышит воздухом впустую,
знает, как найти себе другую
скорлупу с отверстиями для
сырости твоей, сыра земля.
И она ему ответит эхом:
всё, что дышит, будет человеком,
говорящим в снежные века,
что теперь он тоже облака.
+++
На курсах креативного письма
вдруг наступила гробовая тьма.
Писатели синхронно перестали
писать, они невидимой травой
шуршали что-то, но ни голос свой,
ни авторский язык не узнавали.
Но тьма была живая. Из неё
упорное торчало остриё
в грудь каждого любителя историй.
«Она читает нас», — сказал один
из них. Ну как сказал? Как будто дым
рассеялся в бездушном коридоре.
Оттуда, между вычеркнутых строк,
зеркальный появлялся огонёк,
весь в линиях и разноцветных силах,
он танцевал, и от его лица
весь нарратив с начала до конца
был переписан, словно так и было.
Лишь лектор, догадавшись ни о чём,
стоял и арку подпирал плечом,
и кто-то вопросил его: «Учитель,
а это ты бы мог нам описать?»
Но только он собрался промолчать,
как сверху раздалось: «Могу. Смотрите».
А потому и разговор небывших
Мой друг, корзинка слов моих пуста:
у вас фейсбуком пахнет изо рта.
Пока вы говорили столь басисто,
я чувствовал копыто сценариста.
И не беда, что тень от тени прочь
бросается, едва приходит ночь.
Они-то знают: окна алфавита
лишь на ночь оставляются открыты.
И смотрит в них сбежавшая душа
не для того, чтоб мир найти с другими,
а чтобы в самой смертной середине
упущенное солнце воскрешать.
+++
Раньше здесь народ к несчастью был,
а теперь здесь ходит коновал.
Нет, не коновал, а генерал,
он герой, но с тысячею рыл.
Раньше здесь играли в дурака,
а теперь досталось дураку.
Он лежит на неживом боку
с пулевым отверстьем языка.
А над ним звезды колючий ход,
шевеление небесных гад,
словно всю вселенную назад
вымели и на совке несут.
+++
Как капитаны междуречья
плывут под Тигром иль Евфратом,
так, сам себя вочеловечив,
мной расщеплён был мирный атом.
Однажды я, агент моссада,
внедрённый в окись этилена,
проснулся божьей бездны рядом,
но не нашёл в ней перемены.
Лучи провала и забвенья,
пригубленные кости мира,
как из другого измеренья,
стекали каплями эфира,
но в злой божественной воронке
всё оставалось тем же самым,
и холод отдалённо-робкий
играл, как снегом, полюсами,
и некий трёхсторонний идол
вещал в прожекторе явлений:
«Всё то, что здесь ты прежде видел,
найдёшь ты там без изменений.
Вот эту плоскую планету,
войну в следах на глади водной,
и столбики больного света,
и дым, и ад высоковольтный».
У этой вечности кромешной
двоился разум вознесённый,
и жизнь, спеша остаться прежней,
вставала в зеркале закона.
Лишь в очереди душ, которым
я был пристанищем мгновенным,
одна, смущённая позором,
остаться пожелала тленом.
+++
Как будто расплавленный улей,
сидит на ребёнке пальто,
когда на соседнюю улицу
приходит кругами зима.
Он смотрит, насколько нарядны
в сугробах её города,
и кажется, влажные звёзды
слетелись на клетку ресниц.
Он точно заведует этим
схождением лёгких светил,
а правда земная замёрзла,
и мы позабыли о ней.
Но так одиноко на улице,
во льдах и в гостях неживых,
и руки застыли ветвями
колючего света внутри.
+++
Под цвет разведчицы грозы
подобран воздух,
и что-то пробует спастись,
в траве вздыхая шумно.
Уже наброшена вуаль,
неприкасаема,
на три морандиевских чашки
за дорогим столом.
И гости из каких-то гнёзд
войти пытаются во время,
но сила ходит между них
и не пускает.
И излучает даль глаза,
синеющие вниз,
на холм, повто́ренный другими,
за ним бегущими холмами.
И у неё ничьё лицо,
и у неё ничья повадка,
и сбросила она уже
семь украшений
и пальцами, как каталог,
сердца людей перебирает:
что удержать захочет жизнь,
что — не захочет.
125 год
Они не больше корабли, плывущие, друг друга
опережая, чем листва, притихшая на землю,
на стол серебряный, укрыв его побудкой грубой,
что подымается гроза на спорном горизонте,
что тень Гекаты пролилась из устья Водолея
и тычет рыбьими костьми под ледяную кожу.
А ты, откинувшись назад, изображаешь бога
в его падении во ртуть, с тяжёлыми следами
вокруг запястий и больной и неподвижной шеи.
И некому подать вина в умышленных кристаллах,
и плохо ловится вайфай, и как нам догадаться,
что с ними сделалось потом, во рту горизонтальном?
Но если бы тебя опять забросили, как пытку,
в колонны времени, тогда и этот стол без ветра,
и строй угрюмых кораблей, погибший там заочно,
и весь болезненный изгиб на колесе природы, —
всё повторилось бы в чертах настолько безымянных,
что даже смерть была бы лишь машинным переводом.
Теперь ты видишь из окна, как наше отраженье
на непонятном языке слагает сны и веки.
Идёт сто двадцать пятый год. Темна Александрия.
Лишь отдалённый тусклый шум и зарево мерцает —
далёкий движется пожар, и шумными ноздрями
над ним созвездия-быки вдыхают гнев и сладость.
Плач по убитой моли
О моль, которую я убил,
летая далёко к луне и звёздам,
ты видела мир и зачем он создан
из самых невыносимых сил.
Скажи, глотая посмертный сок,
что двигало этой моей рукою?
Когда я с тобой сотворил такое,
я, стало быть, тоже жестокий бог.
О моль, ты в коротком платьице шла
по глупой улочке безымянной.
Зачем я выстрелил в сердце раны
из-за невидимого угла?
Зачем я на твою чистоту
обрушил ужас немилосердный?
О если бы ты была бессмертной
с пурпурной радугою во рту.
Когда лишилась своих ланит,
нам вместе с тобою стало жутко:
быть может, там, за стеной рассудка,
твоё дитя от тоски тошнит.
Как удержать тебя на краю?
Пройдут века или день хотя бы,
ты снова взлетишь на приманку лампы,
и я ещё раз тебя убью.
Что-то незнаемое уму
здесь бег явлений опередило,
и в наших ли невыносимых силах
творящую остановить тюрьму?
Так жизни наши сплелись корнями,
что я, наверное, и не вспомню,
я ли прихлопнул тебя ладонью
иль это ты убила меня?
Не ближний и не далёкий свет
висит, как зеркало, перед нами,
а ночь заплаканными руками
передвигает лучи планет.
И как покойник своей душе
вручает право быть посторонней,
так я смываю тебя с ладони
в освобождённую тьму вещей.
+++
Помню, как небесная царица
наискось себя произнесла,
чтобы на земле кривой родиться
из строймусора и битого стекла.
У неё во рту была цевница,
но её любили мы за то,
что она, продольная, как спица,
пропорола купол шапито.
И оттуда тёмные зегзицы
нас кормили хлебом и луной
и мой бог пытается присниться,
чтобы снова говорить со мной.
А она уже почти что наша,
ни о чём, наверно, просто так,
и зовут её — как будто с Уралмаша
на руках выносят жирный танк.
У неё заставлено углами
всё скопленье линий и пружин,
но мы помним целыми словами,
как она была dahin, dahin,
колотилась птичьими сердцами,
угрожала, что расскажет сми,
и бросалась павшими дворцами
в озеро с утопленницами.
+++
Ушло ходить и сплю,
их два равно нулю.
Придёт усну к пошли
на нет с лица земли.
Зачем закрыл глаза,
но что не слышит за.
И, как во вне вода,
давай отыщет да.
II. Сонеты
+++
Две тени одного дракона
летят друг с другом разойтись,
но в зеркале его природы
их тёмный путь неотразим.
Когда над нами он парит,
нам кажется, мы под землёю,
где умное, но злое солнце
нас не достанет никогда.
Но то, что светит сквозь него,
ты тоже чудом называешь
и блеск беззвучной чешуи
кладёшь себе между словами,
как будто веришь, что однажды
они возьмут тебя с собой.
+++
Внизу дна нет, но нет его и выше:
следами наравне с идущим время
стоит в глазах, смиренных от испуга,
и камень, разошедшийся от круга,
то падает, то набирает силу
в несущемся внутри себя пространстве;
и кто-то положил меня жестоко
в его автоматическую руку.
Внутри есть только ветер тяготенья,
как будто вдавлен в пористую бездну
и дал ей форму, имя и значенье.
Но разум, отменив своё начало,
с холодным озареньем помещает
сердца вне тел и скорость вне потока.
+++
Рос напев быстрее снега
по углам окна природы,
в каждой вещи бесполезно
потерялся, не запомнил,
как его сажали в сердце-
вину страшного творенья,
как назначили им меру,
рассекли, сказали падать.
Ты упал, но перед этим
точно та же полупесня
с губ сорвалась без причины —
в снег, лежавший без причины,
продублированный там же
нейроснегом для объёма.
+++
С тех пор как бог отверг плоды земли,
она не знает, ничего не знает:
и как крупицы золота растут,
и как тяжёлый труп в реке влачится.
Ну спит она, вернувшаяся внутрь, —
там солнце чёрное перегорело.
Что скажешь ей добыть и разбудить?
В какую сторону её подвинешь?
Она уже не думает, что дар
был выкупом. Ей снится тот же день,
из глаз которого глядит всё это
предательское воинство светил
и в страхе говорит: «Она не наша.
Проверь, что у неё под языком».
+++
Короткий мир людей в реторте непрозрачной
затянут дымом так, что звякает стекло
и режет жирный мозг спектральными цветами:
биение и вдох на остром коготке.
Ты хочешь протереть всю черноту рукою:
вдруг там живёт душа, невидимая нам? —
и с наслажденьем, как созвездие, склоняясь
над копотным стеклом, ты разглядишь её.
Гадательная грязь над грязью мировой,
в морщинах света вся, стоит сама собой
и распадается на слухи, на сюжеты,
на вирусный контент, зашедший целевой
аудитории, как в землю головой,
как из земли назад солдаты-однодневки.
+++
Эта божественная, божественная теплота,
током из-под земли льющаяся повсюду,
отчасти нам всем напоминающая крота,
когда он подымется, блистательный, как Гаруда,
над одноэтажными домиками там, за водой, —
«которой водой?» ты спросишь, имея в виду «которой по счёту», —
и я задумаюсь: первой или уже второй?
и если второй, то что толкнуло его к полёту? —
эта, скажу, теплота, отличающаяся от нуля
едва ли на градус, скорее, подразумеваемая вами,
растущими по бокам дороги скорби, как тополя,
лишённые корня или даже висящие вверх корнями,
она, скажу, то единственное, что и предполагалось спасти
из этого мира, а вы уж как-нибудь сами.
+++
Когда умертвие, чуть оробев,
стоит на цыпочках в дверном проёме
и нервно светит розоватым глазом
в тот угол комнаты, где на часах
всегда двойные числа, ты идёшь
и молча раздвигаешь занавески,
и чёрный луч земли через окно
всё заливает первобытной сажей.
И ни холодный стук живых сердец,
ни гулкий вой криптидов за стеною
не сможет этой темноте внушить,
что мысль, остановившись перед ней,
ничуть не больше потеряла силы,
чем океан, отхлынувший на миг.
+++
С темнорабочею бумагой
стоит узор на высоте,
поломанный и невозможный.
Положено и невозможно
ему над морем всех живых
зарёй исчисленной маячить.
Смотри, в толпу летит колун
с узором тем же на охвостье,
и, кто догадлив, сам себе
уже заглядывает в череп.
Как этих смертных провели!
Над ними не топор, а воздух,
и так насмешливо расколот
на вдох и выдох для тебя.
+++
В сущности, такая же, но только
в жар перелицованная телом,
на Москве есть трупоговорильня,
где живые подражают мёртвым.
Тянется надлобная рассада
к памяти, несбитое дыханье
подымает накладные плечи,
и шумит из горла горн и сера.
Говорит, а кажется, что слышит
говор руд во глубине гортанной,
богатырь, но с видом Трупогора.
Ждёт, когда — парадом и повоем —
под землёй в обратной, трудной речи
поплывёт назад ладья из света.
+++
Мир мёртвых слов стал миром для меня.
Кого меня? В каком из всех миров?
0/мир 0/слов, он не имел значения.
Понятно, продолжаем вычисления.
Над миром встал слепой его творец.
Мир, стол, мертвец. Пока он стыл войной,
двойной войной с сосновыми основами,
я занимался числами особыми.
И как склоняется к земле рука
преджизненного демона полуночи,
а сам он образует облака,
к их тушам, разложившимся дотла,
из звёзд числа, из их бессрочной юности
летел огонь без имени огня.
+++
Когда ты видишь этот текст впервые,
он кажется жеманным повтореньем
из пабликов с нейронными волками, —
все мёртвые блаженны, все живые прокляты, —
но взгляд скользит под буквы, ниже, ниже,
там, где земля до головокруженья
мала и просит у тебя прощенья:
все мёртвые блаженны, все живые прокляты.
Ты думаешь, ты сам себя узнаешь,
когда, пройдя слои существованья,
поймёшь, что был лучом противосвета?
Что родственного между ним и тенью,
упавшей на слова сторожевые?
Все мёртвые блаженны, все живые
прокляты.
+++
Рука на руку, как земля на землю,
глаза в глаза, как воронок в окно,
влетающая в горло сердцевина,
её отростки в нервном веществе.
Один кромсает голову, как дырку
в странице тела, ниже всей воды,
другой, вооружившись чертежами,
ломает кость под правильным углом.
А третья? Что стоит между деревьев,
вся обратившись в разговор листвы?
Невидимая, шепчет в ухо боссу:
«Вдохни в него, пускай он встанет прямо».
И всё, что боль и страх могло измерить,
пускай одето будет в боль и страх.
+++
Где ни звука, только вот:
дыр бул щыл сал бер йон рош.
Через них само войдёт,
всё на свете бросит в дрожь.
Весь пространственный уют
разорвёт на облака.
Здесь кого-нибудь убьют.
Это уж наверняка.
Семь известнейших планет
с неизвестной встали в ряд
(это больше не сонет).
Медленно касается
слепка языка,
никому не нравится,
но это пока.
После будет ближе им,
чем темнота в глазах.
Если даже выживем,
нет пути назад.
Все стихии — это просто сад,
сам собою насаждённый
возле речи побеждённой.
+++
Кто пятится назад, кто ходит буквой Г,
кто на спине свой дом с собой повсюду носит,
не знают, отчего скопленье букв и сил
образовало их инопланетный облик.
Не знают и глядят из глаз, ведущих вон,
в чужую сторону, где льдом людей покрыты
все эти письмена и длинной чередой
их выстроят в конец кривого алфавита.
Есть высшее родство — не знать их языка,
не видеть света дня под угловатым небом —
с провалом времени в неназванных вещах —
и понимать, какой ценой на самом деле
оплачены слова за каждым существом,
что населяет мир и стало человеком.
Великий сонет
Железо гаснет возле солнца бронзы,
крошась, гния во весь холодный рот,
ущербом и окалиной пастозной
на срезе тусклый остывает пот.
Там, кажется, не видно середины,
и выцветшее дерево лучей,
сплетясь корнями с кроною своей,
проваливается в дыру причины.
Ну так толкни его. Умелый труп
покатится гремящими ломтями,
откуда, через коридоры губ,
рыжеет ржавчина в словарной яме.
Ты скажешь, что из всех далёких встреч
лишь эта продолжается всецело:
железо брызжет из чужого тела
и к солнцу бронзы подымает речь.
Но там её не слышат. Детство силы
ещё не знает жалости, что свет,
раскапывая дальние могилы,
не ищет равных. Бронзою одет,
он вырывал из хищного пространства
всё то, что в нём оставило свой след
и больше не рискнуло бы остаться.
И ты, с рекой железною внутри,
ни слова бы не смог договорить,
когда из их изустного покроя
мерцало вдруг искусство, но другое.
Там ангел разделения с мечом
своим стоял… Но он был ни при чём.
А призывать иного было поздно.
III. Восьмистишия
+++
Нет, я не робот,
найти я могу светофор, и гидрант, и
тысячи велосипедов, их потным владельцам
ничуть не завидуя. Что же оттуда,
с той стороны узнавания, яростно тычет
в меня, словно в кнопку, как будто желая
получить результат, но увы, сокрушённо
вздыхает: «И этот поломан»?
+++
Это «ж-ж-ж» навсегда, или сдвинут
звёзды лучи, выжигая из нашей планеты
напрасную жизнь? Ты, наверное, помнишь,
будучи ящером, что предпринять было нужно,
чтобы из мёртвого космоса прибыл подарок
прекраснейший. Всё, что могли, мы,
кажется, сделали. Путь оказался
недлинный, согласен, как вид мы весьма торопливы.
+++
Хочет душа моя быть — ради бога, я ей не помеха.
Но тёмные звёзды, которым
она предстоит, ровно то же внушают желанье
всем, до кого лишь дотянутся. Чувство,
как будто Некрасову в карты
я проиграл эту беженку и чужестранку,
и теперь он её у столба привязал — наблюдает,
сестрой называет и деланно плачет.
+++
О государственной химии, дети,
об этих цепочках белков и служивых прионах,
мРНК верноподданности и ментовской
редактуре генома мы с вами
писать сочинений не будем. Давайте напишем,
как мы лето проводим чужими словами,
природа, напишем, ты гнёшься в любом направленьи,
нет в тебе духа и цели себе ты не ставишь.
+++
Любимая всеми
война выбегает из детской
с пистолетом пластмассовым. Ей скоро восемь,
радостны мать и отец, умиляются гости:
ты будущность. Солнце играет на платье
световыми узорами. Ей не хватает дыханья.
«Бах!» — говорит она, целясь в затылок
случайному гостю. Тот падает, мёртвый и странный.
+++
Первое дело стихи, а затем уже, если хотите,
газированный воздух. Она посмотрела тревожно,
вышел огонь из огня, устрашитель
сердец человечьих.
Нет, ничего не изменится, будет
обычное утро, сломается лифт, подерутся
коты, разойдутся, и то не впервые,
мысль о себе и протянутость смертного взгляда.
+++
Садитесь, кричите «поплыли!», руками
делайте знаки прощанья, неловко, как будто коробкой
из-под пиццы, машите, — никто всё равно не заметит.
Долго ли плыть кораблю? Далеко ли? Туда ли,
куда было надо? Да пофиг, считайте,
что мы уже утонули и с нежностью видим
со дна океана теченья заветного бархат:
дольше плывут корабля несусветные волны.
+++
Шитые дыры земли, размышления полные бездны,
ритм, утруждающий ток подземелий,
как он деревом вырастет, внутренне или
в смертном лице развернётся, как вайя
воздушная? Ты смотришь в пепел,
гадая, чем был он при жизни,
а он первозданный: не имя, не форма —
pars sine toto, и я не хочу завершать эту фразу
+++
«Поэзия — это говно языка», — говорилось
в литературном журнале. Мы молча стояли
вокруг, поражённые мыслью учёной.
«Что же делать?» — спросила ты, глядя
мимо меня. Я не знаю. Я только припомнил случайно,
как толстый, как туча, однажды
кот-небожитель трагично спускался с берёзы
оралом вперёд. И никто его не опровергнул.
+++
Три с половиною тысячелетья впустую
прошло. Интересно, кто первый придумал,
что если время циклично, то каждый
в нём повторится всё в той же единственной роли?
Вот ковчег, если что. Вы так смотрите, будто
я его сделал и имя мне Ной. А
я не Ной. Я — потоп. И вершины
гор меня более не остановят.
+++
О Мортенегро, за окнами спален
твоих — тишина. Я проснулся беззвучен,
как беженец, в дымных твоих зеркалах отражаясь,
и долго смотрел, голограмма ли я и доступен
ли звук говорить. Потерялась
в сердце моём, безначальном звезда́ми,
родина, и не найдётся — лишь ты это знаешь,
чёрной смерти страна, Мортенегро.
+++
Где у этой змеи голова? Непонятно.
Мы всё осознали давно: и границы
нашего опыта, и одиночество наше
в закрытом снаружи пространстве из чисел
света. Но где, блин, башка? Ведь она же
думала чем-то, пока поднималась из бездны,
чтобы нас обольстить совершенной
линией тела, совпавшей с прямой горизонта.
+++
Крышка рояля захлопнулась нахер
к удивлению струн. Вот такая
теперь здесь реальность, как будто
сонатку спросонья засунули в ящик с гвоздями.
Был концерт. Повезло. И сопел юный зритель
в дальнем ряду так отчаянно, что на мгновенье
пианисту почудилось: воздух
нашёл, куда деться, и рвётся отсюда на волю.
+++
Поломана речь, но
никто не хозяин поломанной речи.
Спичкой лежит она между камнями,
несожжённой, промокшей.
Ночи будут тихи, и как будто
цепкое облако, с облаком дальним сплетаясь
во тьме без лучей, тишина моя длится
и длится в молчании тёмного Бога.
+++
Здесь столько земли, что соседский
пацан-идиот, не умеющий даже держаться
на ногах, представляет, что синее сверху —
это вода, и огромные волны
океана подходят и бьются о маленький череп.
«Корабли! корабли!» — он пищит в потемневшее небо,
откуда, мы вправе считать, что ни звука
не донесётся в ответ, но однако…
+++
Ну что там сообщество? Всё сообщает
куда следует о запаршивленных овцах,
об отрезанных лозах?
Чистится просо людское.
Наверно, неправ Эмпедокл и
прежде чем стать, до меня и него, в океане
жил всеединый Протей, а потом его боги
нарезали, как колбасу, вот и мучимся присно.