[o p]

Среди земли

IV [открыто]

Полёт птицы в верхних слоях протерозоя

После, когда глазные капли просохнут в глазах умерших,
в крестах, опоённых зверем аридных кровей столько бесстрашно,
и небольшая ночь наступит, и всё, что движется либо движет
упрямо, вдоль каскадов, виноградников, и то, что уснёт не раньше,
чем погаснет последняя Андромеда в фальшивом пластиковом вертепе,
то, чьё волшебное лицо узнано тобою столько волшебно,
обернётся на скорости с, рассекая густеющий трепет
собственной глины — в падении и в возвышеньи, —
ты смотришь: какие руки рвут тысячелетнее земное мясо,
в жёстком траффике тянутся друг к другу сверху и снизу?
Она за твоими плечами. Её капитан разрывает все зримые связи,
чтобы очнуться в комнате, без огня, в жгучей белковой слизи.
Ты смотришь, как таксисты, которых не надо помнить,
прижимают свинцовые руки к талым кирпичным стенам,
откуда ударной волною дрожь прошивает их, словно
консервную банку. Ты замечаешь великолепное
струение глянца вдоль светлых дельфийских окраин,
где ничего, кроме девочки в слепом пятне безразличья,
не умеет забыться. Но рядом — чистый дух, который отравлен,
но к оглушённым губам её вдох прибивает, как пограничный
столб. Но и там, в глубине, где солнце твёрже металла и неподвижно,
кость к кости, время прирастает к времени. Обмирая от страха,
гадай: ты над нею стоишь или, господи, под ней? И вот, всё ближе
райских садов двусмертных, пронзивши пластины праха,
наконец, изо всех отверстий, колодцев, из миллионов земных пробоин,
взрывая асфальт, как молочную плёнку, искорёжив автомобили,
крик её тебя достигает, как известье о том, что такое
любовь: что тебя не навеки в ней схоронили.

Гастрольная программа Inferno

В Гластонберри приехал ад.
Добрая девочка,
посети расписной балаганчик,
потрогай бедняжку Barbie — земное
вместилище богородичного миньона,
вызванное тобой, как секретный дух.
Там, за дверью,
в синхронном усилии снега и грязи
расправляется местный полдень с преображённым светом
транзитного меридиана:
божество
удачно легло на глазеющий лик этих будней. Теперь, вот,
ты одна. И слиток
привычной силы леденеет
в кармане грошового пальто.
Теперь уж ни для кого не секрет,
что ад —
чрезвычайно подвижен:
скорость его равна c
(везде; в Гластонберри — в квадрате),
поскольку,
видишь ли, добрая девочка, многим отсюда кажется,
что жители Гластонберри всё же
довольно смертны — в стойких лучах процветания
они обретают повадки иной темноты
и полнятся ею…/
/…войдя, целый день она провела
в просверке спешной страсти, у окна; не доносилось ни звука,
откуда пространство уступало себя общему взгляду,
не успев пролиться в предметы, а прежний голос, трассируя,
угнетал восстановленный телеэфир; ничего более
не смогло бы её восхитить.

Открыто:

Гусейново тело бродит по корридорам само, отражаясь от стен,
как крик высохшей птицы между жвал железного леса
Его тень трёхмерна; с пером в руке она ведёт счёт его шагам,
которые мучают наготу бирюзовых плит, проседая
Он отвращает удары судьбы — это мираж
Усталость семисотлетних вин, зодиакальное струение флегмы
по краю лиловой чаши
Никто не знает, когда пришла отрешённость
На шахской постели спит обезьяна
Деловой разговор служанок за тонкой стеной дразнит зародыш слуха,
как если бы состоял из одних протяжных согласных
Как укреплённая башня — пятая фаза луны раздвигается, обнажая
холодное женское ожидание
«Медитативная сила этих пространств совершенна; сияние их
каждодневно; и всё же
Твоя старость их иссушила»
Гусейн делает жест, отсекая власть и паденье
Его харем кидается к зеркалу, чтобы видеть, как исчезает нажитое
в бессилии и сладости лунного зева
Гусейн замыслил убийство: он убивает свой харем, наслаждаясь
вновь обретённой невинностью
Факир, обернувшись змеёй, пробует его пищу
Гусейна выносят на железных носилках во двор, где он в исступлении
чертит мелом квадраты на прозеленевшем остатке плит
И в пневматическом окрике, рассекая затмение юного воздуха,
оживляются пределы пятничной стражи, тошнотворные запахи мускуса,
роз, тяжесть рода и семени

Высунувшись из окна, его харем воет жалкие песни, в которых
каждый звук трижды равен насилию

* * *

Сквозь лоб мышиный начиналось время,
и да и нет, одна в своей груди
выводит косточку и продлевает тело
до ядовитых льдин, усеянных людьми.

Минуя кожи шёлк, о, брат и о, сестра,
расширена приливом, плоть восходит,
на страже, вкруг костра, рыбак и рыба бродят
от своего лица.

Зачем даны и руки и крыла,
упругий стан прямоходящий,
куда он движется, пока не призвала
к священной жертве и живородящей?

А та лежит безмирна и пуста,
своих скорлуп не наблюдая,
на ней Атлантики пески, о нет, снега,
о да, в слепящий мозг плывут родного края,

где волн её никто не сосчитать.
И капитан полярного медведя
хотя не верует, но достаёт из меди
прозрачный крест и прядь своих волос.

* * *

Сон, вылей человека нам из воска,
на хлынувший асфальт упал без чувств и мира,
и радикальной влаги зимний хруст,
и вывернуто из-под снега веко.

Отец, дымясь, прошёл по морю слёз
и не заметил, как, держась за рею,
на каботажном судне плыл матрос,
и нынче он плывёт, куда, себе не веря,

плывёт без скорости, мертвее, чем вода,
и мнится нам, в чужом краю трепещут
его очей незримые стада,
его души златой помещик.

Нам жаль его. Свой пепел вылетает
из горла там, где родина зияет
сквозь линзы перевёрнутых небес,
где крест становится змеёй безвидной
и нам в цепочке алфавитной
мерещится, как циркуль и отвес.

* * *

Там, за оградой, без опоры
цементный мост во мне воздвигнут,
срезает с купола касатку
в широкой тьме страны военной;

и сам себе жилой скворечник,
и сам-третей прославил в вышних
того, кто с ледяной свечою
прошёл по этой иордани.

Там образ льётся в ход зеркальный,
а в окрылённый дом ступени
промокли, — ну давай, попробуй
войти — и пальцем век коснуться.

* * *

За Веной Рим встаёт из гор
червонных, выжатых на струны,
как лунный сок вплетён в узор
с когтей пылающей трибуны.

К нему поднимется змея,
с пробитым камнем в мёртвой зале
он будет спать, и корабля
увидит влажные скрижали.

Что здесь хранилось от земли,
меж нами роздано, густою
лепниной талых птиц легли
миры просевшие по двое.

И вот откуда пролился
в рогатом Риме свет зелёный,
вдоль рваных глаз его скользя,
когда по площади сожжённой

в кулон, как в южный монастырь,
шло с выселок твоё зимовье,
и там двупалый след простыл,
и голова маячит вдовья.

Случайно на твоём окне
отыскан корень к этой розе,
и так уже глядишь во мне,
как будто вдаль везут полозья

не кость, продавленную в ночь,
где рыбный лом безвестно длится,
а целый город дымных рощ,
восставший под холодной спицей.

* * *

Центральный ветер возвещает
о том, кто землю посещает
тенями милого лица,
которое воспомню,
и с верхних этажей срезает
полуживого беглеца
из милости господней,

о том, что бережно сказалось
всей жизнью, выданной на парус
для неподвижных кораблей
средь комнатки чудесной,
чтоб, как сестра, лицом прижалась
сквозь сон беседок и аллей
к земной груди невеста,

не оттого, что в тёмных веках
её болтался, как калека,
просторный оттиск этих ран,
но потому, что рядом
к дыханию живого меха
пчелой припал орган —
и пойман самым беглым взглядом.

К моему Сильфу

Пустое тело, ночь иль колоннаду
для жизни выберешь — не той, которую согрели
на полчаса враждующие яды,
чтоб с большей яростью отнять
от птицелова сеть, — как будто в самом деле
ты выведал, что есть достойная преграда
и между нас, пока что там, в прицеле,
к догадке медленной приставлена печать.

И кто же так доверится, чтоб тенью
врасти в остаток неподвижный
случайной меди, выданной отребью
на скуку и восторг в их детской пустоте?
Кто так сомкнётся? В чьём видении всевышнем
бросок воды застынет на мгновенье,
когда твоя земля казалась лишней
и падала, и гроздь оборвала сетей?

Тогда, бескрайнее, ты отступаешь в эту
секунду тьмы и сна, образовавших вазу
для обездвиженного света —
несчастие и боль, прочтённые слова,
и сей же час, как будто по приказу,
моё дыхание восполнит незаметно
волна воздушного отказа
исчезнуть в тёмной речи без следа.

* * *

Колесом обозрения дом зовётся,
потому что людям и там живётся
с провода́ми в срезе ланцетной шеи —
как прицельный залп по живой мишени.

Ну который, едучи в лифте спальном,
поглядит лицом в потолок провальный,
чтоб на аспиде ангел летел небывший,
приливая кровью к холодной нише.

И душа, примеряя себя напрасно,
так входила в этот распил несчастный,
что по рубчатой ткани бежит узорчик
из условных лиц под протёртым скотчем.

* * *

Сам плод себе и сад, и ровный дух
поверх воды, поверх лица летящей
в покой увечный, за которым слух
музы́ке страшен говорящей, —

представь ему, как ходят стаи туч
на той земле, где сам себе могуч
и награждён почётным легионом,
и в сей же час утопленник плывёт,
как самобранка, вдоль ликвидных вод —
восхи́щенным, сухим и восхищённым.

И потому, что на подводных швах
стоит земля с её последним дымом,
такая песня кажется в ушах,
что действие её необратимо.

* * *

В шунтах погромного вокзала,
где смертный видел плоть дриады,
в цепи волненье огневое
по лёгким окнам пробежало;

затем что стражи у палаты
на лёгкий звон не оглянулись,
в их полный рост сквозь тайных улиц
луна провисла над дырою.

Но, дыромером управляя,
как выбраться из вязкой массы,
когда видением смертельным
в пол-неба всплыл висок нательный?

Сквозь тайной трассы лик знакомый
поётся песней воробьиной,
и этой песней, как личиной,
тебя из гру́ди поднимая.

Не знал ли я сомнений страшных,
что плоть качается бумажной,
что на весах, как знак подъёма,
личинка в прахе оживает?

Взамен оставленного дома
воронка воздуха прямого
над ней стелилась, как живая
от края света и до края.

* * *

То жива девица, то младенец,
никогда уснувший под стеной.
Ночь и ночь в окно стучит эсминец,
выбивая позывной.

Холод сам, и с моря, и с небесной —
В три весла гремящий бой чудесный
проплывает. Подожди,
за которой струп лежит безвестный
с сердцем вдоль небьющейся груди.

Два дыханья, но одна притравка,
чтоб реле замкнуть, переключив,
жизнь болтается, как ставка
на двоих единая в ночи.

И такое ставят изголовье,
что, с лица подзольный мир сведя,
то одна, как зверь, себя завоет,
то другое встанет, как дитя.

* * *

Д. Д.

После гостя на пороге чудится,
как в земле его двойник ворочается,
сыплет венчик бирюзой янтарною
по лицу с побегом полумесяца.

В жидких окнах шарящим прожектором
твой плавник изодранный высвечивается,
бирюзовым соком наливаемый,
сам плывёт во тьме необретаемой.

Стоя на плацу, себя ударной
вызывай частицей и волной
из высокой бездны, благодарной
тем, что вдруг раскрылась за спиной.

Puer ludens

С. М.

младенец в космосе играет
дышащее тело
двойная бездна скупо апплодирует
и на галёрке
её зрачок, пытаясь уловить
симулятивное дыханье
расширяется
кварталом католическим царьграда
где турк затравлен специальным бесом
доставленным из лона римских пап

младенец оголённый провод прижимает
к урону матери чтобы поймать
в её лице скупое выраженье
удивленья
для мизансцены жалкой
он учится — не тот
растерзанный дарами бездны
не хмурый выкидыш семелы скотской

он силится изобразить дыхание
но здесь
его освищут           и как назло
игра проходит без аллюзий
набело
на настоящем вдохе

Орион

Или может быть…

Гумилёв

Человек встаёт простым винтом,
руки плеч размазаны крестом,
третий глаз сверкает мирабелью, —
се, продукт готов к употребленью.

Злой язык о нём поведать хочет,
как его сосуд древесный точит,
и течёт нагая квадратура
по устам полмёртвого скульптура.

Кто, герой, найдёт ему слова?
Помнит только лес, а в нём тайга,
а в тайге условный знак летает, —
помнит знак, но вряд ли разгадает.

Этот знак гласит в своём ключе,
что скрывал охотник на плече,
и в пространстве лицевая точка
из-за чёрного всплыла веночка.

На её-то холод огнеструнный
мчат и гибнут поезда в пути,
чтобы, милая, в тот лес чугунный
нам с тобой поехать и пойти.

Aux Champs-Élysées

1

Полчеловека — лучшая половина! —
зашло ко мне в гости чрез печную трубу
всыпалось на елене багровом гудя турбиной —
Rubus Maria! вот она жизни основа
пуповина
канат с акробатом пляшущим на сове
вот вам гистория яко плоть стала словом
на елисейском полюсе в вертикальном гробу
где сей атом делимый лежал под венцом хрустальным
и пасся елень на моей груди, голове.

2

Следит журавлик за песком
катящимся по дну,
в одном крыле — тринадцать крыл
а в двух — сочти сама.
Он разлинован всей бедой
до лунки золотой
и клю́ет печень у него
царевич Елисей.
И всё ж: которая луна с его слетает бедных крыл
как бедный йеменский флажок и саван и чёрная шаль?

3

(speaking in tongues)

Вижу, цветет церулея на высохшей грядке пернатой
любящей шуйцей окучена по верхи и обло озорно
в небе знамение лаяй зерцало тецкатлипока
цанцу снимает со змея медянки порфирогенета
паки цевницею той мусагет лепо бяшет окрестность
всю зерновую культуру бобовую истинно хощет
чтобы геката земная бряцала как чандала недалече
в унгрунд меча исподлобья эн соф и елейное семя.
Грядки моей же вовек не касался обутый язык человека:
лютики и лебеда вырастают оттуда сами и глазу отрадны.

4

Что царь твой мятётся в земном колесе? —
Не рыбка ль на тверди играет
о смерти взошедшей в ущербной красе
о том как над палой звездой Елисей
зелёной волною сгорает?
Так всякий входящий разбойной тропой
в поля безначального чада
не связан ни клятвой ни песней живой —
и дерева нет под обмёрзшей листвой
и нет у садовника сада.

5

Экуте песенку о Божием чуде:
вышла убогая Гризельда из дома
в лес за хворостом пошла от зимней хворобы
что растительность дала в париже в ту пору
собрала несёт в плавнике за спиною
Бог твёрже камня хватает за горло
Погляди Гризельда Какое Поле
ног не чует уже захлёбывается мольбою
стоит — ни души вокруг — столбовою солонкой
золотою дворянкой плавает в море зелёном

6

(к Элизе)

Тереза, милая, куда так проворно? Слышат
все звери людские шум крови пролитой свыше,
этот басенный ливень, в котором от дальних миров застыли
жизни тех, кого мимо всякой любви любили,
кто был застигнут в поле во время беспощадного сева.
Земля ещё суха, но всеми порами чувствует близость гнева,
пурпурной нитки, молнии, мельницы, движущихся песчинок
стена без преграды носится… Но в полном восходе того, невечернего чина,
о котором всякое дерево дышит и всякая песня лучится,
ты уже не скажешь я есть, но прошепчешь — я есть то, что случится.

7

долгие долгие дни
ты — кольцо горизонта
круг проведённый от руки вслепую
здесь на хо́лмах тумана легла золотая зелёная ибица
посмотри теперь как играет
этот лучший цвет соскоблённых глаз
и бесстрашная белизна
сочась сквозь рваную ткань горизонта
вскипает бешеным эверестом
и тотчас же покоряет себя

8

Во ботаническом саду сидели
над ними тихо ели свиристели
и торф горел под ними уголь цвёл
когда б от этой бирюзы и ваты
рассеянной средь элевсинских сёл
рождались из земли сырой солдаты
они б уже сбивалися в каре
в Лютеции на Марсовой горе
и их бы лицезрел с аэростата
Амор, что движет корни и квадраты.

9

(способная ученица пишет своему Золотому Учителю)

Господин мой, седящий среди жывых,
я вчера перешла иссык-куль яко посуху
рыкающим вольвам пасть заградила я, с радо-
стью сообщаю что если где и осталось каких
они сами придут к тому мнению што их не надо
здесь такая вода какая есть какая
и земля и прочая пиррихия мировая
что намедни по кабелю аггелов видела я нагих
о том скажу, ибо твёрдо знаю:            завтра
ветер меня сметёт отовсюду тучей до малых сих.

10

Птимор собирается за́ море.
Бог знает когда вернётся.
вот уздечка вставлена в зоб динозавру
и в зелёной воде карета расплавлена
вот какой кружевницей проявлена
плёнка и третье (зелёное) око смолкой течёт
видит волосы у Птимор чернее снега
а груди Птимор как звезда Омега;
Огласи же, ворона, слова, какими
я представлю тебя Харону.

11

(упр. №418 из анонимной «Грамматики елисейского языка»)

Чертами и долгими резами он украшает себя
в зеркалах сиенской бумаги он отражает наше лицо
наши руки везут его по вечерам на степенный мост
лев и жолудь в его деснице весьма прекрасны
— хвалим тебя от каждого дыма, дыме небесный!
Из вороньей ракушки мы подымаемся ясной полночью
чтоб найти тебя в одеждах твоих со зверинским обычаем
клеть грудную свою ты даришь нам лилию полей
в рудном горе твоём весьма благоухающую
— телицу и отрока приносим тебе, мирострунный царь!

12

(киевское)

Что держит горе скакуна
на каменноугольной тверди
что речка сильная течёт
среди распахнутых окраин
поёт бессмертие души
иль душ клубок недоумерших
в той пропасти где мы с тобой
вязали день как рукавицу
минойской эры кипарис
растёт рогатым корнем кверху.

13

Элияху, шут крови, родился двенадцать раз
на тринадцатый души его возревновали
о бытии безначальном, летучем голландце
в целом мире, он думал, кто бы кого ни спас,
спасается тот, кто остался в его скрижали
вот вам путь, человеки, его закона
говорил он, и серое месиво слушало через окно
как должны танцевать умирающие от танца
чтоб хрустящая кровь скребла по хитину дно
перелётного сердца полуночного гаона.

14

(на смерть инфанты)

И вот я прошёл по влажным глазам как по сухим
По телам безмолвно лежащим бездонным твоим
В чистое поле бездомное на выдохе Элохим
Отсекая от тела огня безвоздушный дым
Что твои тонкие колоски мещут по долгим грядам
Так воронка от них струится к шести ветрам
Отпирая тяжёлой воды ключи под рекой Адам
Дабы слёзы текли по венам падающим голубым
Как и в прошлую жизнь химера по влажным следам
За тобою текла насыщаясь хлебом твоим вином.

15

Антей девический в локоне самоцветном
изловчась глядит за полем заветным,
командор и корсар своих лебедей,
ни нагнуться ему нельзя, ни очнуться,
чтоб не выпасть из полной смерти своей.
Как хотелось ему вернуться
к птичьему стану, где льды сочатся
из кристалла, спуститься с летучей горы
к светлым векам сестры; они остаются,
оставляются, вот они — ждут остаться.

16

Разве взгляды посеянных в смерть тяжелее
молота,
оттого что к ним не придёт орфея,
разве чудо нужнее чудес?
Или твёрже они от этого холода?
Мы ведь ждали убийства, но здесь
умереть своей смертью дороже золота,
а воскресший из персти не знает,
зачем к нему ходит бес —
за кого он его принимает?

17

От нищей душеньки тебе
купец привёз уведомленье
о том как божие творенье
заутра мучилось во сне
О! если б жалкие слова…
а то полночи в изумленье
глотаешь грады и селенья,
чумой летишь на острова;
Прочти ещё стихотворенье,
оно запомнится едва.

18

Мы думали что смерть за нас горой
когда среди цыганского напева
услышали о неразумных девах
таинственный куплет переводной
она застынет жалобной зимой
в подвале между туш одервянелых
чьи фаллосы разбуженной волной
небесное поддерживают тело —
хоть на невесте фрак и котелок
древней чем этот чёрный потолок.

19

Вот зачем с тобою говорит
Вот откуда это говорит
Раскалённый костяной узор
Бездны тела целится в упор
Вот разрез который говорит
Флейта обгоревшая на вид
Шелест пламенеющего льна
Под зелёным ветром ты, волна
Вот который будет говорит
Вот бездонный остров говорит.

20

не остров а гора
не тело а взгляни
зелёное игра
проигранное ночь
над кожей пульс воды
плеск речи на волне
мы в зелени его
безумья сочтены
ещё вчера во сне
и смерть ещё вчера

21

Спал и проснулся на семи холмах
В холодный полдень тишина врастала
Бездонная из жидкого металла
Лилась дорога в огненных кремнях
Когда мы разгадали этот прах
Зелёный луч над нами стал багровым
Но золото — не возвратилось словом
Записанным вслепую на полях
Двойной язык забывший умирать
Разломанная надвое печать

22

приснился ивану на патмосе страшный сънъ
кнут и пряник сугубо ему приснились
свет плоский как море выгнулся колесом
это такое наверное горе
чтобы его описать воспользуйтесь буквой азом
я же не виноват, говорит иван, что они появились
а та что за ними шествует вообще одета в виссон
словно в мозгу взорвалась ракета
были красный зелёный и золотой фасон
а в результате ни единого цвета

23

белый день сидит заплаткой
к тёмной мантии земли,
сверху виден мостик шаткий,
а под вздыбленной брусчаткой
отдыхают корабли
снизу — чёрным померанцем
вал небесный и земной,
как колодезное царство,
шаровой накат пространства
и последний шаг за мной

24

(вторичное исчисление песчинок)

журавлик милый, почему
нет чисел на Луне?
дома без счёту шли в песок,
без имени — уста.
пускай от Лунных городов
остался только дым,
из дыма как связать тебе
на три узла платок?
свет на́ свет лёг — открой глаза: огонь от дыма занялся
и день холодный, как стекло, длиннее и звёзд и любви

25

Спи, моя ночь! Тихие воды,
бедные звери плывут в тишине,
добрые тают на блюдце народы,
они уже никогда не сойдутся
в чистом поле, на милой войне.
Все от себя, как есть, отвернутся.
Спи, моя ночь. Густое бренье
смоет вода, чтоб дышало под ним
тело, лежащее глазом сплошным
с голубою радужкой воскресенья

Парижский сплин

Гренадёр шевелит костяной ногой
под арабской весёлой луной,
в то же время в фонтане сидит другой,
но его сейчас увезут.

Гренадёр достаёт из кармана вот,
на котором роскошный бант,
но в него уже целится третий, тот,
кто расплавлен в речной воде.

Кто конкретно расплавлен в воде ручной?
Это знает рыбак чумной.
Это в лунном луче лучевая кость
пробивает тебя насквозь.

Не затем ли вставала с пустой свечой
и ждала огня от него,
что четвёртый никто во грехе течёт
под весёлым мостом Мирабо?

* * *

Дальше последует то, чего
я повторять не хочу, —
мёртвое зарево, рождество
в душной бронхитной спальне.

Вот он сквозь свет прижигает лоб,
входит ножом в уста —
и позабыла дыханье, чтоб
выговорить: рассыпься…

Дальше последует плен, война,
красный кишлак в снегу,
зыркнет Парис в колесе окна
с псиной осанкой страха:

«Это, сестрица, звезда светла,
это она бедна;
я проведу тебя до угла,
дальше — иди свободно».

* * *

Бог, приходи ко мне на ходынку,
принеси в ведре нефтяную льдинку,
мы полярником населим её и медведем,
если что, мы сами туда поедем.

Среди ночи земля оказалась твёрдой,
и уже не удастся присниться мёртвой
девушкой тем, чьи глаза открыты,
даже если полночь и всё забыто.

* * *

Когда они сидели в полутьме,
им тварь казалась мелкая в окне,
под покрывалом, в душном шушуне,
владычица и тень для понятого;
сквозь стёкла шёл ледник внахлёст лица,
горбатый мост и скрежет без конца,
как будто запрягали мертвеца
в пожарный шланг с вокзала воровского.
Чуть свет, уж на ногах, как на убой.
По влажным медякам нашли, в какой
земле вставать из ямы ледяной,
и расставались, и сходились снова.
Запомнили, как труд, весь этот чад,
по переулкам шлялись наугад,
пока бесстыжий проходил обряд
и зеркала трещали от улова.
Пусть это был бы праздничный десант,
иль пусть хотя б один вернулся сам,
а так — опять погром, и по глазам
убийц гадать, и холод в полшестого.
И эта тень под крашеной стеной,
как будто во вселенной выпускной,
и говорит, и сеет надо мной
беззвучный дождь из облака ночного:
— Ведь это я молчала, как во сне,
на всех пирах и в каждой стороне.
Я и в снегу голубка, и в огне…
— Пускай. Какое дело мне?
Какое слово?

Иссопы&Платаны

1

Рабиндранат Тагор так говорил: жизнь длиннее,
длиннее смерти, и что хочет делает с нею,
как иссоп, вырастающий из платана,
раскрывает земное тело в латах и спицах,
спит со мною узнать, как шла на дно колесница
под фасетчатым глазом выключенного экрана.

У земли есть небо и демон, и он — который,
первый первенец, после антракта раздвинет шторы,
где яд платана и соль божией девы.
Боже, пошли ни за что ей раннюю старость,
как труп, заверни её в чёрный парус,
пусть сама не ест и губит посевы.

И пусть в теле земном шевелится небесное тело.
Что за пресепио, где ни звезды на стенах,
где ни самума, ни снежных хлопьев?
А вода из экрана сочится, как будто рядом
стоит денница, и жизнь оборвётся садом,
как платан, задыхающийся во иссопе.

2

Птичка божия знает,
зачем сидит фазан.
Земля вкруг земли летает,
испускает духа платан.

То мельник ручной намелет
всё, что станет быть впереди,
то сильное море синеет
у неё на груди.

Случилась со птичкой рыбка —
в том, что ничего не поёт.
Ах, злая ошибка!
Бог даст её и спасёт.

А за дверию жгут иссопа
на немедленном огне,
и самой лучшей пробы
свинец подарен земле.

А что нету того другого,
ясно ей без конца,
что не страшно увидеть бога
обнажённее мертвеца.

Потому-то что и случилось,
что лучше места сыскать
там, куда говорит «счастливо»,
но очей не смеет поднять.

3

Сказала Яна Неба Яне Ада:
всё, что мне надо, глаз твоих, и всё
как чернослив они
блестят на черноблюде,
отдай их мне, я раздарю их сёстрам,
они слепые как трава,
они в траве лежат, им тёмно в этой хне,
их три орды топтало на коне,
им кажется, что я хожу с серпом двуострым
я, Яна Неба
я требую лишь глаз, оставь их
ещё оставь их мне
И черноплодной девы тень подкошенная пала
на дно с кораллом мне
она несла их бережно в изношенной
ладони, чтоб дразня кнутом Отца
в траншее высохшее море сокрушало
левиафанов брод и землю без венца.

* * *

приход открыт а поп нейдёт
толпа зовёт себе собачку
собачка делает апорт
приход открыт а поп повешен
с креста свисает дикий плод

высокий ветер стёкла бьёт
со всех икон глядит сурово
приход открыт и разворован
там пахнет рыбой с табаком
никто не помнит ни о ком

приход открыт наоборот
закрыт и разорён и выжжен
со всех имён трава растёт
её огонь и ветер гнёт
откуда благовест не слышен

из-под земли толпа встаёт
и вся земля единым словом
зажатый разрывает рот
приход открыт а поп как лёд
как лёд и холоден и страшен

и расступается земля
как рассыпается зола

* * *

клеврет на яузу клевещет
мол этой речки берега
в подземных скалах будто клещи
сжимают голову врага

— а как из этого сосуда
везли нам смирну и уран?
топтали снег морской узорный
и он в стране моей родной
ничем других не хуже стран
он будет жить огнеупорный
и вечно падать за стеной

— а яхты там когда ходили
как пену камень изодрав?
ты видишь из огня и дыма
нам дом срубили в пустоту
страна моя из лучших прав
пусть мне оставит только имя
монеткой стёртою во рту

— но имя ведь волна морская
впадаем в море мы иль нет?
кружится снег клубится свет
впадают в море злые звери
волна морская или нет
волна земная им в ответ
голодные раскроет двери
из-под огня пластом и ниц
растёт от края и до края
поклонный лес моих гробниц

— теперь я понял всё ученье:
в разбитых бездной черепках
одна душа — одно мгновенье
на вечно сломанных часах

так разрешите мне, обоже,
а я уж с выгодой продам,
взамен мечтания того же —
к таким же мёртвым берегам

* * *

недоверчивая вечность из экрана сонным роем
льётся битый позвоночник — разговоры на арабском
тусклый ветер и — пощады от любого кто навстречу
(царь небесный или птица? след раздельный или слитный?)

словно морем нарисован, человек стоит опрично
у помарки кинотеатра, где направо до гражданской
мимо торжища немого мимо баров и аптеки
двадцати столетий мимо, конь-о-конь, едва качнувшись

кто глазел на эти стогна, на безлюдное поземье
кто стальные реки ладил чтобы всхолмь они всходили?
сваи парка-людобора раздвигают это утро,
это облако, которым никогда никто не станет

в тёмном море чтоб родиться, рассердим волну большую,
только капля это море и не взять его пролива
только вспенится бурливо день непрожитый случайно
обнажив другую землю, твёрже смерти и молчанья

холод древнего наречья и альпийские колонны
на испорченном буклете перевёрнутые буквы
гид породистый вещает на руине колизея:
мы давно его ломаем — с первых дней как он построен

тесный уличный подстрочник перепутался навеки
слишком сбивчивым дыханьем дышат вязы у порога
неужели это место? слишком тёмный блеск на стёклах
словно запертый веками свет отпущен восвояси

из толпы текущей мимо — лошадиный хриплый ужас
на мосту легионеры ни о ком бросают жребий
камни ульрики шагают по сквалыжному проспекту
заходя в слепые лавки бодрым шагом изувера

в слёзном крошеве ресничном растворяется осколок
наведённого как линза на газету нестроенья
чорт с посудиной пустою масло давит из брусчатки.
перепрятанные прятки. перетёртое печенье.

если ты стеченье звуков смертных губ не разомкнувших
пусть пока тебя не тронет обессилевшая память
я узнаю створ вокзала, безымянный гулкий воздух
ляжет мёртвой чистотою вдоль пустого ниоткуда

на иззябшем перегоне, в стёртом ластиком вагоне
ты глядишь, как мир стихает на раскрывшейся ладони
и внутри огромной тени узнаёт свою победу
с детским профилем и ваткой на ужаленном предплечье