О бедности языка
С точки зрения выразительных возможностей, широты плана передачи значений, даже простой вариабельности смысла человеческий язык устроен чрезвычайно, расхолаживающе бедно, так, словно его слепили на скорую руку из надёрганных отовсюду обрывков семантической ткани, сшили как попало, натянули на убогую систему знакопередачи приматов и выбросили на мусорку гнить в т. н. «естественной жизни». Даже такой недосягаемо возвышающийся над подавляющим большинством прочих язык, как санскрит, в означенном отношении представляет собой не более, чем добротный пэчворк, единство и мощь которого целиком обязано своим существованием хитрой от безысходности выдумке риши, чья гениальность пропорциональна бедности имевшегося перед ними материала.
Существенным образом человеческий язык не отличается от системы коммуникации обезьян, или тапиров, или сурков, а по продуманной целостности заметно уступает языкам тех существ, которых у людей, согласно их превратным понятиям, принято называть «низшими», id est муравьи, гидры или клопы. При этом, что характерно, для поддержания языка в этой, очень и очень относительной, цене человеческим сообществам необходимо было вводить у себя сверхжестокие методы самоуправления, гарантировавшие, что определённая и бо́льшая часть популяции никогда не будет допущена к праву пользоваться всем объёмом языка, довольствуясь лишь необходимыми для поддержания формального биологического существования в течение около 30-ти лет средствами, — таковы, скажем, система варн в Индии или контролируемая неграмотность в Европе и т. д. Но, как нетрудно заметить, сами эти методы гарантировали поддержку языкового значения (пусть даже настолько ничтожного, как в нормативной латыни) отнюдь не интеллектуально, а всего только путём создания биосоциального и, в некоторых случаях, расового барьера, что в конечном счёте лишь продлевало агонию, ибо механика этих методов естественно предполагала энтропию и накопление ошибок вплоть до критического уровня.
Несколько более продуманно поступили в Срединной империи, справедливо отказавшись от поддержки биологического аппарата речи и сконцентрировав усилия на знаково-семантической полифонии, для сохранения и развития культуры которой потребовалось вводить многоуровневую систему школ и экзаменов. К сожалению, даже такое взвешенное решение могло лишь до известной степени сохранить в языке ключи к его собственным исходным позициям, против того что сами эти позиции, как и было сказано в начале, не обладают ни достаточной гибкостью, ни возможностью передачи и сложения широких смысловых планов, как, например, ёмкая и полноценная, дискурсивно свободная полисемантика реального времени, не говоря уже о прикладных дисциплинах игры или шутки, в отношении которых человеческий язык способен предоставить лишь крохи своих небольших ресурсов.
Весьма трудно предположить себе человека, который одновременно, в едином потоке знаков или других языковых средств, вёл бы речь о проблемах таксономического описания отряда воробьинообразных, истории средневековой Камбоджи, передавал бы впечатления от выставки Мунка и жаловался на больной зуб, — между тем, необходимость в такой, довольно скромной, прямо скажем, возможности более чем очевидна. Представим себе другое: допустим, человек говорит на политическую тему, высказывает некоторый ряд суждений по этому вопросу, в то же время фоново, в замедленном темпе в его речи звучит описание ночной прогулки на лодке в волжской дельте, в компании прекрасной женщины, умеющей гадать по звёздам, и эта тема со временем начинает звучать сильнее, начинает влиять на первую, особенным образом подчинять её себе, и в некоторый момент они сливаются, образовав третью, по (нашей) видимости, не связанную с двумя первыми. Или же речь, которая в одном направлении звучит как сократический диалог, в другом же — как финансовый отчёт за квартал. Перечисленное суть довольно элементарные примеры того, что необходимо было бы в полноценном языке, но и возможности чего в языке человеческом заложено не было.